— Вызвать караул! Приговор привести в исполнение тотчас.
Арлекина вывели на корму.
...Стремительные струи облизывали серый борт крейсера. Один рывок — конвоиры не успеют помешать — и... «Могила — глубины!.. Ах, черт! Глупо, глупо, глупо...» Сигануть за борт — дело нехитрое. На глазах англичан — трусость, словно бы подтверждающая справедливость приговора. «Держись, Володька, — сказал он себе, — коли не испарился со всеми в эфире огненном... В одном прав распроклятый Маскем: в ту. ночь тебе полагалось быть на мостике. Сегодняшнее — расплата. Плати, Арлекин, сполна по капитанскому счету и помирай ч е л о в е к о м!..»
Он шел вдоль борта и не чувствовал ни волнения, ни растерянности. Смирился с судьбой? Или перегорел? Остались безмерное удивление и тяжесть на сердце от неотвратимости надвигающегося. Но почему такая спешка? Почему бы коммодору не обождать неделю? Хотя бы до порта. Мог бы и сейчас связаться с берегом, да и котел экипажа не оскудел бы от лишнего едока. Однако: «тотчас»! — и никаких гвоздей!.. Вот и капеллан поспешает следом. Соборовать хочет или... как там у них называется? Причащать, что ли? Уж я тебя причащу, поповская рожа! И-эх, мама-Адес-са, море-океан!
...Команда крейсера синим и безликим монолитом замерла у кормовой башни. Офицеры — отдельно. Чуть в стороне, под задранными слегка стволами орудий.
«Неужели э т о сейчас произойдет?!» — застучало в мозгу. Невозможно представить... Арлекин шел, стараясь тверже ставить ногу, но вдруг почувствовал, как медленно цепенеет левая рука и начало предательски подрагивать колено.
Плещется на гафеле военно-морской флаг, сучит ветер белое полотнище, мнет синего, стиснутого красным крестом паука в углу. И оттого, что паук по синему раскрашен красным, кажется, что он насосался крови. И еще ждет. Чтобы совсем покраснеть. Застучали в голове молоточки, и ощутил Володька каждой клеточкой собственную кровь, вспомнил, какая она густая да горячая. И что же?.. Брызнет, ударит тугой алой струей и — все кончится? С о в с е м?
Он не смотрел на офицеров, из которых не менее десятка заседало в трибунале. Тошно было от их постных рож. А вот матросы... Стоят напротив, но видны только рослые правофланговые. Середину строя и не вышедших ростом замыкающих загораживало караульное отделение и головки швартовых шпилей.
Капрал, одевший наручники да к тому же искупавший у катера, легонько толкнул и прошел за спину, где сбросил цепочки со стояков ограждения — распахнул врата. Куда? Джордж, тот, что из Динки-джаза, видел на тех вратах надпись: «Вход в рай — только с британским паспортом!». Нет у Володьки британского паспорта, а рай... Да пропади он пропадом — не надо рая, дайте родину мою, дайте мою Красотулю!
А этот, капралишка, — чистоплюй... Все сделал, чтобы Володька сыграл в океан, не испачкав палубу. И наручники. Деловито снял — денег стоят. Глядишь — еще раз пригодятся.
Руки занемели. Потер их, размял пальцами кисти, все суставы-косточки и угрюмо окинул взглядом «фендриков»[4]. Этих в трибунал не допустили, этим достались слухи и готовый приговор. Теперь лейтенанты и суб-лейтенанты глядели на приготовления с нескрываемым любопытством. Старший офицер хмуро взирал на «уайт енсайн» — «белый флаг», как, непонятно отчего и почему, кличут свой военно-морской штандарт англичане; коммодор же. делал вид, что изнывает от скуки, — смотрел перед собой сонно и пусто.
Арлекин зубами скрипнул, удивился, как остро все видит и все примечает, жадно фиксирует всякую мелочь, — к чему теперь все это? Последний миг ловишь?
Стрелки — парни бравые, что надо. Хваты. Наверное, добровольцы. Притопнули башмаками, прижали карабины к ляжкам, подсумки выравняли и уставились на майора. Хваты, хваты... Не промажут, даже если очень захотят, потому как — профессионалы.
Капеллан пошушукался с капралом — покатился к осужденному, точно колобок. На беду крейсер качнуло: подыграло кормой. Попик взметнул полами сутаны, ткнулся в грудь моряку и, обдавая густым запахом табака и бренди, забубнил о бренности всего сущего и еще что-то об отпущении грехов. Когда упомянул преподобный о юдоли нашей земной, где человек погряз во зле и разврате, хитрости и подлости и будет за это гореть вечно в геенне огненной, вспомнил Арлекин или спохватился, что он — русский моряк, что негоже ему, потомку кузнеца-мастерового, смиренно выслушивать, будто он всего лишь полено в костре божьих промыслов. Набрал побольше воздуху в грудь и... не стесняясь ни святого отца, ни господ офицеров, выложил открытым непечатным текстом такие комментарии к божьему слову, что отец преподобный трижды осенил перстами покрасневшее личико свое и поспешно отработал задним ходом.
Случалось с Владимиром такое в минуты опасности, когда напрочь отбрасывался трезвый расчет. А-а, пропади, моя телега — все четыре колеса! Вот и сейчас — буквально ослеп от веселого, если можно эдак сказать в такую минуту, да, от веселого и жуткого бешенства: отшвырнул опостылевший китель, сорвал с плеч остатки грязной, прокоптившейся рубахи и остался в старенькой полосатой тельняшке — смотрите, как умирают славяне!
И больше уж не сдерживал себя.
Хотите отходную молитву? П-жалста! Согрешит напоследок — все равно помирает нехристем. И облаял окружающее и присутствующих, обращаясь все-таки по старшинству — к коммодору, так вычурно и многоэтажно, что старый боцман Шарыгин, учивший некогда салажонка Володьку матросскому уму-разуму, наверное, трижды перевернулся в гробу и одобрительно крякнул: «Так их, Адес-са-мама, синий океан! Отведи душу, моряк, не дай скиснуть крови, хлещи их, паря, солью в пресные уши!» Спину расправил и плечи развернул Владимир Алексеевич (не мог назвать себя в эту минуту ни Володькой, ни Арлекином!), уперся пятками в ватервейс, застыл, коренастый и полосатый, не пряча улыбки-усмешки на багровом лице.
Майор читал приговор.
Прости, Красотуля. И прощай. Горько... Хоть бы одно родное лицо, хоть бы просто л и ц о с каплей понимания и сочувствия. Правда, появилось на э т и х что-то новое, как обложил их добротным многоэтажьем. Запереглядывались флотские сэры, качнулись кой-где матросики. А кое-где и зашептались, море-океан!..