Книги

Поэтому птица в неволе поет

22
18
20
22
24
26
28
30

– Не, не то. Губы мало выпятила. Во как надо.

Я подумала о винтовке, что стоит за дверью, но знала, что мне ее не удержать, а наш обрез, постоянно заряженный – из него стреляли каждую новогоднюю ночь, – заперт в сундуке, ключ же висит на цепочке у дяди Вилли. Сквозь засиженную мухами дверь я видела, что крылья Мамулиного фартука колышутся в такт ее тихому пению. А вот колени ее будто защелкнулись – кажется, что больше не согнутся никогда.

Мамуля все пела. Не громче, чем раньше, но и не тише. Не медленнее и не быстрее.

Та же грязь, которой были перемазаны хлопковые платьишки девчонок, лежала у них на ногах, ступнях, руках и лицах – одно не отличалось от другого. Бесцветные сальные волосы висели уныло и безнадежно – их никто не расчесывал. Я встала на колени, чтобы лучше видеть, чтобы запомнить их навсегда. От слез, скатившихся по моему платью, остались предсказуемые темные дорожки, двор в результате сделался нечетким и уж совсем ненастоящим. Мир глубоко вздохнул в сильных сомнениях, стоит ли вращаться дальше.

Девчонкам надоело дразнить Мамулю, они решили поиздеваться над ней по-другому. Одна скосила глаза, засунула большие пальцы за щеки и произнесла: «Во, глянь-ка, Энни». Бабуля продолжала напевать, завязки фартука подрагивали. Мне хотелось горстью швырнуть перец им в лицо, плеснуть в них щелоком, крикнуть, что они – мерзкие противные гадины, но я отчетливо понимала, что прикована к своему месту за кулисами так же бесповоротно, как актеры, выступающие сейчас снаружи, заключены в узилище своих ролей.

Девчонка поменьше сплясала, подражая марионетке; остальные клоунессы расхохотались. И тут одна, рослая, уже почти женщина, очень тихо что-то произнесла – я не расслышала. Все они отступили от крыльца, по-прежнему не сводя глаз с Мамули. На одну невыносимую секунду повисло ощущение, что они сейчас бросят в Мамулю булыжником – она же (если не считать завязок фартука) будто бы и сама обратилась в камень. Но тут рослая повернулась спиной, нагнулась, оперлась ладонями о землю – и ничего не подняла. Просто переместила вес тела, сделала стойку.

Грязные босые ступни и длинные ноги взметнулись в небо. Платье опало до самых плеч – трусиков на ней не было. Там, где ноги соединялись, блестел бурый треугольник лобковых волос. В то безжизненное утро она провисела в воздухе лишь несколько секунд, а потом покачнулась, упала. Остальные принялись хлопать ее по спине и бить в ладоши.

Мамуля запела другой гимн: «Хлеб Господень, хлеб Господень, голод утоли».

Я обнаружила, что и сама молюсь. Сколько Мамуля выдержит? Какому еще унижению они надумают ее подвергнуть? Сумею ли я остаться в стороне? Каких поступков ждет от меня Мамуля?

А потом они двинулись прочь со двора, в сторону города. Они вскинули головы, дрыгнули тощими задами и обернулись одна за другой:

– Пока, Энни.

– Пока, Энни.

– Пока, Энни.

Мамуля не повернула головы, не опустила рук, однако петь прекратила и произнесла:

– Пока, миз Хелен, пока, миз Рут, пока, миз Элоиза.

И тут я взорвалась. Взорвалась, как хлопушка на День независимости. Как может Мамуля обращаться к ним «миз»? К этим паршивым гадинам. И чего ей было не зайти в Лавку, где приятно и прохладно, еще когда они появились на холме? Что она им доказала? Они же наглые, злые, невоспитанные – почему же Мамуля называет их «миз»?

Она достояла до самого конца следующего гимна, а потом отодвинула ширму и посмотрела на меня, рыдавшую от гнева. Смотрела, пока я не подняла глаз. Лицо ее было как коричневая луна, и она мне светила. Мамуля была прекрасна. Случилась вещь, мне не до конца понятная, однако я видела на ее лице счастье. А потом она нагнулась и дотронулась до меня – так матери церкви «возлагают руки на болящих и страждущих», – и я затихла.

– Иди лицо вымой, сестра.

И она ушла за конфетный прилавок, напевая: «Сбросив тягостное бремя, славу я Тебе спою».

Я плеснула в лицо колодезной водой, высморкалась в повседневный платок. Не знаю, что за противостояние случилось во дворе, но Мамуля точно вышла из него победительницей.