Письмо второе
1. Хотя и того письма, которое недавно пришло к твоей благопристойности, достаточно было, чтобы успокоить горючесть твоей скорби, но так как властная сила уныния весьма изнурила тебя, то я счел необходимым к первому письму присоединить и второе, чтоб ты могла воспользоваться изобильным утешением и чтоб твое здоровье на будущее время не подвергалось опасности.
Итак сюда! Я хочу развеять пепел твоего уныния, прибегнув к другим средствам. Хотя я и думаю, что уныние из гнойной раны и опухоли превратилось в пепел, однако даже и при таких обстоятельствах не следует пренебрегать заботою о твоем здоровье, потому что и пепел, если тщательно не сдувать его, наносит вред самому лучшему из членов, мутя прозрачность глаза и расстраивая все зрение беспечного человека. Итак, чтобы не случилось того же и здесь, уничтожим старательно и остаток зла.
Но и ты восстань и протяни нам руку, потому что как обычно случается с телами больных, — что уничтожается (всякая) польза для здоровья, если врачи будут исполнять свой долг, а те не станут выполнять требуемого от них, — так обыкновенно бывает и с душою. Чтобы этого не случилось, старайся же и ты с подобающей тебе рассудительностью содействовать нам со своей стороны, чтобы таким образом польза происходила с обеих сторон.
Но, может быть, ты скажешь: «Я желаю, но не могу, потому что не в состоянии удалить от себя густое и мрачное облако уныния, даже и при упорной настойчивости». Это только отговорка и предлог. Я знаю благородство твоего ума, знаю крепость твоей богобоязненной души, знаю обилие рассудительности, силу любомудрия, знаю, что тебе достаточно только приказать свирепствующему морю уныния, чтобы оно сделалось спокойным. А чтоб это стало для тебя более легким, окажем и мы, со своей стороны, содействие. Как же именно будешь ты в состоянии легко сделать это? С одной стороны, обдумывая все, заключающееся в первом письме (потому что многое в нем сказано нами в виду этого предмета), с другой — делая вместе с тем и то, что я теперь приказываю.
Что же именно? Когда услышишь, что одна из церквей пала, а другая колеблется, третья заливается свирепыми волнами, иная претерпела другие непоправимые бедствия, одна взяла волка вместо пастыря, другая — морского разбойника вместо кормчего, третья — палача вместо врача, то хотя скорби, — потому что не должно переносить этого без боли, — но скорби так, чтобы печаль не переходила должных границ. В самом деле, если и в тех делах, в которых мы сами погрешаем и в которых имеем дать отчет, излишняя скорбь не необходима и не безопасна, а напротив даже очень пагубна и вредна, то еще более излишнее и напрасное и, сверх того, сатанинское и пагубное для души дело малодушествовать и сокрушаться о погрешностях других.
2. И чтобы знать тебе, что излишняя скорбь действительно дело сатаны, я расскажу тебе древнюю историю. Один коринфский муж (1 Кор. 5), причастившийся святых вод и очищенный через Таинство Крещения, получивший участие в страшной Трапезе и сделавшийся участником всех вообще наших Таинств (а многие говорят, что он занимал даже место учителя), после этого священного введения в общение Таинств, после того как был допущен ко всем неизреченным благам и занимал в Церкви первые ступени, согрешил тягчайшим грехом. Посмотрев нечестивыми глазами на жену своего отца, он не остановился на этой бесчестной похоти, но привел свое необузданное желание даже и в действие: и то, на что он отважился, было не только блуд, но и прелюбодеяние, а лучше сказать, дело гораздо более тяжкое, чем прелюбодеяние. Поэтому и блаженный Павел, услышав (о преступлении) и не в силах будучи дать свойственное греху и надлежащее имя, иначе показал тяжесть этого беззакония, говоря так:
3. Если же Павел не дозволяет предаваться излишней печали даже и ввиду допущенного греха, и притом греха столь тяжкого, но спешит, торопится, делает все и заботится, чтобы уничтожить бремя уныния, называя неумеренность сатанинскою, говоря, что она выгодна для диавола и есть дело его злости и бесчестных его намерений, то как же не признак крайнего безумия и сумасшествия убиваться и скорбеть из-за того, в чем согрешили другие, и за что другие же должны дать отчет, — убиваться и скорбеть до такой степени, чтобы привлекать в свою душу неизреченный мрак, беспокойство, смущение, тревогу и невыразимую бурю? Если же ты опять скажешь мне то же самое, что хотя я и желаю, но не имею силы, то и я опять скажу тебе то же самое — что это только предлог и отговорка, потому что я знаю силу твоей любомудрой души.
А чтобы и иным способом делать для тебя более легкими и сопротивление этому неуместному и пагубному унынию и победу над ним, для этого опять исполняй, что я приказываю.
Когда услышишь, что кто-либо рассказывает об этой гибели, то быстро убегай от размышлений об этом, беги к мысли о том страшном дне и размышляй о страшном седалище, о Судье неподкупном, о реках огня, протекающих пред тем седалищем и шумящих сильнейшим пламенем, об изощренных мечах, жестоких наказаниях, о мучении, не имеющем конца, мраке беспросветном, тьме кромешной, черве смертоносном, узах неразрешимых, скрежете зубов и плаче неутешном, о зрелище вселенной, лучше же — зрелище той и другой твари, высшей и низшей.
Итак помышляй об этом и о тех обличениях, спастись от которых не будет никакой возможности. Тот Судья не нуждается ни в обвинителях, ни в свидетелях, ни в доказательствах, ни в уликах, но все, как оно было сделано, объявляет публично и перед глазами согрешивших. Тогда не будет никого, кто явился бы и спас бы от наказания, (не помогут) ни отец, ни сын, ни дочь, ни мать, ни другой какой-либо родственник, ни сосед, ни друг, ни защитник, ни деньги, ни обилие богатства, ни величие власти; все это удалено, как пыль от ног, и один только подсудимый ожидает за свои дела или оправдательного или обвинительного приговора. Тогда никто не судится за то, в чем согрешил другой, и лишь за то, в чем погрешил каждый сам.
Итак, соединив все это, приумножив тот страх и противопоставив его сатанинской и душевредной печали, стань таким образом против нее в боевом строю, в котором и показавшись только, ты будешь в состоянии рассеять и уничтожить ее легче, чем паутину. В самом деле, печаль эта, кроме того, что суетна и бесполезна, еще и очень гибельна и вредна: а этот страх и необходим, и выгоден, и полезен, и соединен с большой прибылью.
Но я, впрочем, незаметно увлекся полетом слова и предложил неподходящее к тебе увещание. Ведь это для меня и для тех, которые, подобно мне погружены во множество грехов, необходима эта речь, потому что она устрашает и возбуждает, а тебя цветущую таким множеством добродетелей и коснувшуюся уже самого свода небес, она вовсе не может поражать страхом. Поэтому, беседуя с тобой, я обращусь к песне другого рода и стану ударять по другой струне, потому что этот страх не может поразить тебя, а если и поражает, то только в такой разве степени в какой — и Ангелов.
Итак, перейдем к другому, а вместе с нашей речью перейди сюда и сама ты, а именно, помышляй о воздаяниях за свои добродетели, о блестящих наградах, о светлых венцах, о хороводе вместе с девами, о священных обителях, о Небесном брачном Чертоге, об уделе общем с Ангелами, о полном дерзновении и общении с Женихом, о том удивительном шествии с факелами, о благах, превосходящих и слово, и ум.
4. Не противоречь моим словам, если даже я и причислил тебя, прожившую во вдовстве, к хору тех святых дев. Ты часто слышала меня и наедине, и публично беседовавшего о том, как вообще определяется девство, и что никогда нельзя было бы воспрепятствовать тебе быть сопричисленною к хору тех дев, а лучше сказать — превзойти и их в значительной степени, тебе, которая проявила великое любомудрие и в остальных добродетелях. Вот почему и Павел, давая определение девства, назвал девою не ту, которая не знает брака и свободна от сожительства с мужем, но ту, которая
Этот блаженный голос и сама ты услышишь, тогда и в изобилии вкусишь эту награду. Если же только за милостыню такое великое воздаяние, такие венцы, такое отличие, такой почет и слава, то, если бы я перечислил и остальные твои добродетели, какой великой милости ты заслуживала бы — ты, которая должна бы в силу этого уже праздновать, радоваться и ликовать, и увенчивать себя; а между тем убиваешь себя печалью из-за того, что такой-то неистовствует, а такой-то низринулся с крутизны, и делаешь более легким нападение на твою святую душу для диавола, которого ты до сего дня непрестанно уничтожала.
В самом деле, что мог бы кто-нибудь сказать о твоем терпении, которое так разнообразно проявляется во множестве видов и образов? Какое слово, опять, будет у нас достаточно, каковы должны быть рассказы, если кто-нибудь стал бы перечислять твои страдания, начиная с детского возраста до настоящего времени, страдания от домашних, от чужих, от друзей, от врагов, от находящихся в родстве, от тех, кто ни в каких родственных отношениях не состоял, от обладающих могуществом, от людей простых, от начальников, от частных лиц, от принадлежащих к клиру? Ведь каждое из этих страданий, если бы кто стал излагать его, только само по себе в состоянии превратить рассказ о нем в целую историю. А если бы кто перешел к другим видам этой добродетели и стал повествовать о страданиях, причиненных тебе уже не со стороны других людей, а тобою же, то какой камень, какое железо, какой адамант он найдет не побежденными тобою?
В самом деле, получив такое мягкое и нежное тело, выросшее во всяком виде роскоши, ты так преследовала его разнообразными страданиями, что оно находится теперь в положении нисколько не лучшем того, как если бы оно уже умерло: ты зажгла в себе такое множество болезней, что стали напрасны и искусство врачей, и сила лекарств, и всякие попечения, и всецело предалась непрерывным страданиям.
5. Если же кто-нибудь пожелал бы рассказать о твоей воздержности и терпеливости, проявляющихся за обедом и во время ночей, то как много ему пришлось бы говорить? Впрочем, в отношении к тебе эти добродетели нельзя уже назвать ни воздержанием, ни терпеливостью, для них нам следует искать другое — гораздо более сильное название.