Книги

Писатель на дорогах Исхода. Откуда и куда? Беседы в пути

22
18
20
22
24
26
28
30

Хочу заметить, что рецензент и критик не совсем синонимы, хотя Белинский и Добролюбов эти понятия, скорее всего, не различали. Я был именно рецензентом, и мое журнальное пространство в номере ограничивалось самое большее двадцатью компьютерными страницами. На них умещалось от пяти до восьми отзывов. Материал от меня зависел мало, так как в основном я писал о книгах, которые присылали в редакцию. Всё же я доставил себе удовольствие заявить, что Пелевин пишет броскую макулатуру, хотя его сочинения никто в Новый Журнал, разумеется, не посылал.

Рецензий с опасливым нетерпением ждут все авторы, и я по мере сил удовлетворял эти ожидания. Было некоторое количество графоманских сочинений (стараясь никого не оскорбить, иногда я всё же мягко называл вещи своими именами) и сборников на исторические и социологические темы по-русски и по-английски. Потоком шли стихи. О совсем уж банальной лирике про апрель-капель и любовь-вновь и о состоящей из сплошных «смелых метафор» я не писал ничего: просто ставил на полку. Но нередко попадались и хорошие книги. Я видел свою задачу не в том, чтобы похвалить или обругать, а чтобы дать по возможности объективную оценку прочитанному и считал недопустимым всяческие эмоциональные всплески, будь то праведный гнев или непомерный восторг.

«Должность» (разумеется, неоплачиваемая) была для меня новой, но пришел я к ней подготовленным, потому что задолго до того успел написать множество научных рецензий, а до отъезда из России еще и некоторое количество рекомендаций в издательства (принимать ли перевод той или иной иностранной книги, достойна ли некоторая рукопись опубликования и т. п.). К тому же литературоведение и история литературы входили в круг моих профессиональных интересов. От рецензента в отличие от критика требуется и банальная информация: о чем книга, для какой аудитории она предназначена, что известно об авторе и прочее. Эти сведения я, разумеется, поставлял бесперебойно.

Если меня кто-то «боялся», то потому лишь, что я не считал нужным всех подряд уверять, что их поделки – венец творения, даже в тех случаях, когда таково было мнение окружающих. Например, я говорил, что если ради задуманной развязки героя приходится убить в автомобильной катастрофе, то сюжет беспомощен, ибо от выпущенных из бутылки персонажей избавиться невозможно. «Но в жизни же такое бывает», – возражали мне. Я объяснял, что жизнь – это одно, а литература – совсем иное. К сожалению, люди, вскормленные наивным реализмом, только пожимали плечами. Еще я говорил, что интерес к сочинению падает, если автор из рассказа в рассказ использует одни и те же предсказуемые ходы; что для писания стихов желательно владеть литературной нормой (ударения у многих поэтов чудовищны, а различий между не и ни не ведают и прозаики, будто никто не ходил в шестой класс). Всё это критика на самом примитивном, самом элементарном уровне.

Начало моей деятельности в Новом Журнале было идиллическим (меня любили и жаловали), но по прошествии ряда лет редактор, когда-то и пригласивший меня, стал без всякого повода провоцировать один конфликт за другим. Дело дошло до разрыва сверхдружеских в прошлом отношений, и я был изгнан, причем среди людей, еще вчера только что не бросавшихся мне на шею, не нашлось никого, кто бы проголосовал против отлучения. Узнав от меня об этих неурядицах, В. С. Батшев, редактор Мостов и Литературного европейца (Франкфурт-на-Майне), сразу же пригласил меня вести такой же раздел у него. В Мосты я и посылаю рецензии с 2006 года.

Естественно, я с интересом читаю критические заметки в разных журналах. Мне кажется (и это я говорю в ответ на ваш вопрос), что в нынешней эмиграции серьезной критики нет. Есть эпизодические отзывы и краткие рецензии, но почти нет людей, которые бы регулярно и, главное, профессионально, как это делают литературоведы, оценивали появляющуюся в России и за ее пределами поэзию и прозу. Среди нас они, может быть, и нашлись бы, но эмигрантские журналы ничего не платят, а на одном энтузиазме не проживешь. Я прочитываю около десяти тысяч страниц в год. «Выход в граммах» (помните такое ресторанное выражение из нашего прошлого? В Америке считают унции) – восемьдесят компьютерных страниц; в печатном варианте получается меньше. Зачем я это делаю? Обратной связи почти никакой. За двадцать лет я не получил и двадцати писем от читателей. Ответ, видимо, один: мне нравится писать рецензии. Но у меня постоянный источник существования (университетская ставка), и я могу позволить себе подобную роскошь. Таких счастливцев мало. А для самовыражения критика не лучший жанр, ибо она живет отраженным светом.

С точки зрения российской литературы мы периферия, и сегодня критику из-за рубежа трудно стать властителем дум, хотя бы потому, что голоса его почти никто там не слышит. Что Прилепину, Пелевину, Петрушевской, Быкову или Токаревой мое мнение? Вряд ли оно до них и дошло. Но если изменятся обстоятельства (синусоида, она синусоида и есть), то и в критике ситуация может стать иной. В принципе, то же можно сказать обо всей эмигрантской литературе. Ее статус частично зависит от политики. Бесконечно обсуждается вопрос, едина ли русская литература и была ли таковой при советской власти. Мне эта схоластическая дискуссия напоминает разговор о том, сколько в мире английских языков. Хотя сторонники мультикультуризма давно придумали уродливое множественное число Englishes и даже завели журнал с таким названием, всё же новозеландец, например, нуждается в переводчике, когда попадает в Рим или в Каир, а не в Манчестер или Даллас, при том что понимание бывает весьма затруднено.

Если эмигрантская литература – это книги, написанные эмигрантами, пусть нынче и издаваемые в Москве, то ее отмечает особый диалект. Я имею в виду именно эмигрантов, а не тех, кто подолгу живет за границей, как жили Гоголь, Жуковский, Тютчев и Тургенев. Эмигранты – постоянные жители Израиля, США, Германии и т. д. У них и привычки (часто ими самими неосознаваемые), и опыт принципиально отличны от привычек и опыта россиян. Их дети, не говоря уже о внуках, учились или учатся в школах и колледжах с программами и установками, порой ничем не напоминающими российские. Как ни пристально даже старшее поколение следит за Путиным, – Трамп, Меркель и прочие важнее для них. Если в этой среде появляется серьезный писатель, пусть такой, который пишет о прошлом, у него уже иной взгляд на мир и на это прошлое. Темные аллеи видятся издалека не так, как вблизи: освещение иное.

В Америке вроде бы никто, кроме специалистов по Джеку Лондону, не читал романа «Мартин Иден», а мы оба читали. Если помните, Мартин, уже опустошенный и несчастный, решил встретиться со старыми друзьями-матросами в надежде, что в столь милой по воспоминаниям обстановке возродится к жизни, но не испытал ничего, кроме раздражения и скуки. И матросам он был почти не нужен. Эмигрантский критик смотрит на эмигрантскую литературу изнутри, а российскую видит глазами постороннего, и в обоих случаях его взгляд может быть ценен. Другое дело, что дети эмигрантов – это уже в большинстве своем не русскоязычный народ, и русская литература – последнее, что их заботит. Но мы-то пока еще живы.

ЕЦ Недавно появился цикл ваших статей о тетралогии Бенедикта Сарнова «Сталин и писатели». В чем новизна взгляда Сарнова? Ведь уже достаточно сказано о том, как Сталин уничтожал лучших писателей СССР: одних лишил жизни, отправил в лагеря, других – растлил нравственно, третьи – задохнулись, потеряли индивидуальность в атмосфере всеобщего страха. Есть, наконец, глубокая книга Евгения Громова об эстетических взглядах Сталина.

АЛ Этот цикл был опубликован во франкфуртских Мостах. Я не думаю, что Сарнов сказал что-нибудь новое (то же относится к его увлекательной книге «Советский новояз»), но он превосходно обобщил гигантский материал, осветил его своим пониманием давнишних событий и рассказал всё умно и доходчиво. Он нашел убедительную композицию: сначала идут документы об отношении Сталина к тому или иному писателю, а потом мы узнаём о реакции дрессированной «общественности» и судьбе жертвы (хозяин ведь мог сменить гнев на милость или обронить таинственную фразу). Затем следуют комментарии. Картина получилась впечатляющей, и четыре огромных тома – достойный венец его карьеры. Жутко лишь идти вслед за ним по выжженной земле и остаться с черным обелиском на месте того, что было цветущим садом.

ЕЦ С вашей помощью заговорили по-английски Лермонтов, Тютчев и Боратынский. Толстые тома, столь необходимые в этом случае огромные комментарии, хвалебные отзывы прессы. Но скажите: слышны ли их голоса – голоса русских национальных поэтов позапрошлого века – в сегодняшнем литературном многоголосье США?

АЛ Боратынский пока говорит почти только со мной: книга абсолютно готова, но я еще не нашел издателя. Лермонтова и Тютчева переводили неоднократно; Боратынского стали переводить всерьез недавно. Мне кажется, что мои переводы более «адекватны». В сегодняшнем многоголосье США поэтов прошлого практически нет. Великих англичан (Байрона, Шелли, Китса и поэтов Озерной школы) немного читают только студенты и аспиранты, но и они с трудом сдерживают зевоту. О единицах, которые пишут об этих авторах диссертации, разговора, конечно, нет. То же относится к невероятно популярному когда-то американцу Лонгфелло, автору «Песни о Гайавате», и даже Эдгару По, из которого помнят одну строку.

Пусть сказанное здесь никого не удивляет. Может быть, вы знаете многих в России, кто бы для отдыха или вдохновения садился вечером с томиком Фета, Анненского или даже Блока? (Специалисты опять же не в счет.) Не будь школьных программ, и Пушкина с Лермонтовым бы почти никто не читал. Англоязычный мир давно отвык от рифмованных стихов. Мои переводы, как обзоры: они нужны очень немногим, но, не принося никакого дохода, доставляют мне огромную радость, а вреда никому не причиняют. Едва ли можно что-нибудь возразить против такого умеренно гедонистического взгляда на жизнь.

«Лермонтов» был замечен, потому что имя узнаваемо: «Герой нашего времени» худо-бедно известен на Западе, а о Тютчеве кто же там слышал, кроме русистов-профессионалов? Рецензии, впрочем, были сплошь хвалебными. Да, и возвращаясь к России, многие ли там знают из Тютчева что-нибудь, кроме двух стихотворений, включенных в детские хрестоматии, и «Умом Россию не понять»? Мои переводы так и останутся откровением для студентов.

ЕЦ В издательстве «Языки славянских культур» вышли сонеты Шекспира в вашем переводе. Вы работали над ними почти сорок лет: первые ваши переводы сонетов появились в журнале Север еще до вашей эмиграции. Чем так настойчиво притягивает вас Шекспир?

АЛ …Не то, чтобы «работал», а переводил урывками полжизни, и, только когда увидел, что осталось не так много, довел до конца. Есть поэты, которые, чем старше становишься, тем ближе они делаются. Таков Пушкин. Таков и Шекспир. В молодости я, как все, восхищался его звонкими и броскими сонетами (в России ведь культ 66-ого: его переводили несметное количество раз); повзрослев, я оценил самые темные, самые трагические из них. В переводе все они много теряют из-за отдаленности эпохи, невоспроизводимой архаичности языка, который, конечно, тогда не был архаичным, и нерасшифровываемости многих намеков. Подобно всем моим предшественникам, я надеялся, что передам красоту и дух сонетов лучше других. Не мне судить, достиг ли я своей цели. Книга вышла в 2016 году. Ей предшествовала моя статья «Как переводить сонеты Шекспира?» в «Вестнике МГУ». Ни на статью, ни на книгу не было, насколько мне известно, ни одного отзыва.

ЕЦ В своих мемуарных заметках вы создали своеобразный портрет академической Америки. У меня не раз возникал вопрос – удобно ли вам существовать в этой необычной нише?

АЛ Ниша для того и существует, чтобы чувствовать себя в ней уютно. Помните Карла Ивановича, воспитателя Николеньки Иртеньева? Он слушал, молчал, пил свою рюмочку, курил свою трубочку. Так и я, разве что никогда не курил, а молчу не всегда. Соединенные Штаты – большая страна. По университетам ходят толпы опьяненных своими прогрессивными взглядами преподавателей и студентов, а кое-кто вроде меня держится от этой толпы подальше. Я в нише, а не в футляре. Студенты охотно записываются на мои курсы, на которые в зависимости от предмета приходят от десяти до 170 человек, и у меня с ними всегда хороший контакт. Я без стеснения рассказываю им о вещах, о которых не знают или молчат другие, и часто оказывается, что моя ниша не так тесна, как может показаться: многие молодые люди становятся моими соседями.

Я с грустью смотрю на оскудение, я бы даже сказал одичание, современной лингвистики. К счастью, я занимаюсь историческим языкознанием, а в этой области дышать почти можно. То же относится к истории литературы, мифам и фольклору. Кроме того, здесь ведь не Советский Союз, и в тюрьму за академическое инакомыслие в гуманитарной области не сажают. Правда, и на работу не возьмут: кому нужен диссидент, возмутитель спокойствия? Но мне повезло, как везло не раз и не два: мои темы далеки от политики, а контракт у меня постоянный. Я всегда верил, что есть на небе ангел, который озабочен и моей судьбой: не пускал туда, куда я рвался по глупости; открывал, казалось бы, намертво запертую дверь; в самый неожиданный момент осенял нужной идеей. В отличие от Карла Ивановича, который был несчастен уже в утробе своей матери, я очень счастливый человек.