Совсем иначе голос Натальи Дорошко-Берман звучит в прозе. Сюжеты ее рассказов, как правило, трагичны. Но автор говорит о своих героях, словно бы отстраняясь от них, зачастую – спокойно, даже с усмешкой.
Разумеется, между ее прозой и поэзией нет непроходимой грани (все дело, повторяю, лишь в ракурсе взгляда на жизнь, в жанре, в интонации). И, задумавшись сейчас о прозе Наташи, я слушаю одну из ее песен:
Почти вся ее проза – об «иллюзии жизни», о бесконечном «кружении», которое человек принимает за суть. Свое предисловие к книге «Повесть несбывшихся надежд» писатель Михаил Хейфец назвал (перефразировав Ахматову): «Одинокий человек на голой земле». Жаль, что не бывает предисловий из одного предложения. В сущности, тут добавить почти нечего.
Конечно, в искусстве любая идея реализуется с помощью художественного приема. Короткие – порой в несколько страничек – рассказы Наташи похожи на переходы в бесконечном лабиринте. В лабиринте живут люди, для которых часто не существует морали. Они дружат и – спокойно предают друзей. Они создают семьи и – тут же, сами, не задумываясь, разрушают их. Кажется, они ищут свой путь, занимаясь с восточными гуру или споря о философах, которых так и не успели прочитать… Но при этом годы тонут в «словах, словах, словах».
Ну, а что автор? Да ничего! Автор ироничен и, разумеется, не пытается никого судить. Автор как бы напоминает нам: наивно требовать от писателя быть «учителем жизни». У искусства – другие задачи. И – другой язык. Однако вот парадокс: «страшные» рассказы Наташи после прочтения оставляют ощущение чистоты.
Что же происходит в сознании читателя? Об этом когда-то точно сказал поэт Борис Чичибабин. Он писал, представляя книгу Наташи «Водоворот» (Харьков, 1994): «…Ну вот у меня непроизвольно и вырвалось слово “Бог”. Скорее всего наш автор в Него не верит, но это не имеет никакого значения. По-моему, проза его религиозна в самом высоком смысле этого слова. Она религиозна, потому что показывает, как бессмысленна, беспросветна, жалка и ужасна жизнь без Бога, жизнь, устроенная не по Его мудрой и доброй воле, а по дурацкому, жестокому и несчастному человеческому своеволию».
В еще большей степени этот
Слушая песни Наташи, я нередко не мог удержаться – тут же писал ей открытки: сначала в Харьков, откуда она так долго не хотела уезжать (точнее – куда так упорно возвращалась), потом – в Израиль. Она отвечала короткими, энергичными письмами. В них не было жалоб, хотя ей становилось все хуже, и уже никто, в том числе сама Наташа, не сомневался в диагнозе: лимфома.
Не пишу о ней воспоминания. Не хочу подробно рассказывать об удивляющем многих сюжете Наташиной жизни, в которой, конечно же, была своя внутренняя, упрямая логика. Все же вспомню, как мы познакомились. Давно замечено: именно во время первой встречи возникает, может быть, самый точный образ человека.
Осенью 96-го я получил письмо из Иерусалима, от Михаила Хейфеца. Бывший политзэк, он обладает не только даром писателя-историка, но и не менее редким даром обостренно чувствовать чужой талант. Когда-то Хейфец нашел несколько Наташиных рассказов в редакционном самотеке, а потом опубликовал их в русских газетах Израиля. Так вот, Михаил Хейфец писал мне: сейчас Наташа Дорошко в Чикаго, пожалуйста, поддержите ее.
Вскоре мы встретились у нас дома и – долго пили чай. Она рассказывала о себе: о детстве – в Ужгороде, где родилась в семье знаменитого математика Самуила Бермана; о юности – в Харькове; о том, как поет в метро; как пишет рассказы – мучительно стараясь дистанцироваться от своих героинь, очень похожих на автора.
Она говорила легко, с редкой непринужденностью и доверчивостью. Но я запомнил ее напряженную осанку. А на лице как-то отдельно друг от друга жили улыбка и совершенно серьезные, часто – печальные глаза.
Тот же «оксюморон таланта» (соединение, на первый взгляд, несоединимого) я потом находил и в прозе Наташи. В подобном сочленении (идет ли речь об искусстве или о человеке) всегда есть притягивающая и, в сущности, не разгадываемая тайна.
Еврейский мотив – далеко не самый главный в творчестве Натальи Дорошко-Берман. Но из наших разговоров с Наташей знаю: мотив не был случайным.
Ее «еврейские» рассказы часто фантасмагоричны. И это всегда подчеркивает сложный замысел автора.
В рассказе «Сомнамбула» старик-еврей учит идишу встреченную им случайно, в магазине, девушку. Они увлекаются, думают даже о специальных передачах по телевидению. Хотя, кроме них, никто в городе не понимает эту «забытую плачущую гортанную речь». Причем же здесь телевидение? «Видите ли, – жалко объясняет старик, – властям хочется сделать вид, что все здесь с евреями в порядке. Даже лучше стало. Вот и передачи на еврейском появились. Давайте подыграем им… Давайте тоже сделаем вид, что все в порядке, а?»
Рассказ «25 февраля» пронизан ожиданием погрома. Ожидание это абсолютно реально (я тоже хорошо помню атмосферу, в которой жили евреи во многих регионах СССР в 1989–1990 годах). Фантасмагоризм же рассказа связан с образом и судьбой героини (между прочим, также совершенно реальной) – «восьмидесятилетней Броней, которая у себя дома за весьма умеренную плату занималась со мной йогой».
Впрочем, иногда мысли и чувства автора ничуть не скрыты. В «Песне без слов», в той же «Сомнамбуле» так явственна нежность повествователя к прошлому своего народа, его культуре – оказывается, все это живо где-то в подсознании, хотя, казалось, «давно схоронено под пеплом воспоминаний».
Письма от Наташи приходили все реже. «…Готовилась не жить, а умирать, и писать как-то было не о чем», – заметила она однажды.
Но она до конца оставалась творцом, а значит – ее боль, ее