Следуя привычной модели интеллектуального лидерства, С., видимо, копировал и образец, явленный вождём народничества Михайловским[109] (которому С. тщетно пытался противопоставить авторитет Н. В. Шелгунова). Признанный систематизатор литературных знаний того времени, конфликтовавший с Михайловским, не мог не признать, что тот в годы политической реакции оказался единственным, кто мог публично стать во главе «практического движения», только потому, что начал работу по «систематизации новых идей», что «главная сила [его] таланта заключается именно в философски-воспитанном уме, обладающем при богатой эрудиции непреоборимою диалектикою, всё разлагающим анализом и своеобразным остроумием», и что если бы его статьи «перевести на один из иностранных языков, они не замедлили бы доставить автору общеевропейскую известность»[110]. Несомненно, С. не только выступил с претензией на такой статус публичного политического мыслителя-систематизатора, но и сделал больше: лично и непосредственно дебютировал на общеевропейской социалистической сцене — в идеологическом центре германской марксистской печати. Это позволило ему персонально конкурировать с Михайловским в качестве «европейской известности». Михайловский, несомненно, адекватно понимал этот вызов и остро переживал его. За два года до появления книги С. Михайловский легко расправился с другой попыткой личной полемики против него, предпринятой А. Л. Волынским (1861–1926) и «Северным Вестником», создав ему и его журналу общественную репутацию маргиналов. Однако теперь Михайловский вынужден был без достаточного сопротивления потерпеть интеллектуальное поражение от ещё более молодого человека, не сумев с тем же успехом мобилизовать на свою сторону «последние слова науки», как это внешне сделал конкурировавший с ним С.: Михайловский полемизировал неудачно и ревновал21. Это было тем более неудачно, в целом преждевременно и неуместно, что уже через ряд лет С. и его сторонники, закончив триумфальное начало своей борьбы за интеллектуальное лидерство «научного» марксизма против «субъективной социологии» Михайловского как идейного лидера народничества, неожиданно согласились с выдвинутой Михайловским самой постановкой проблемы соотношения свободы и необходимости и далее развивались в её фарватере.
Выдающиеся интеллектуальные способности С. и широта его научных интересов не только делали его, несмотря на молодой возраст, идейным лидером публичного русского марксизма как идейно-политического движения, но и одновременно лишали его нужды к построению инфраструктуры своего лидерства, в которой партийная солидарность и политическая лояльность вождям была важнее индивидуальной правоты. Коротко говоря, вероятно, вдохновляясь местом и ролью Энгельса в отношении СДПГ, С. изначально поставил себя в русском марксизме в положение интернационального законодателя идейной моды, оставляя за собой полную свободу для личного поиска и саморазвития, положение учителя партии, а не строителя подполья. При этом нет сомнений, что одновременно С. был полноценным участником нелегальной, подпольной революционной работы, в которой традиционно обслуживал её «интеллигентскую» часть — создание студенческих кружков марксистского самообразования для подготовки агитаторов в рабочей среде. Позже старый марксист, большевик и поэтому, конечно, радикальный политический противник С., для которых он был даже б
Несмотря на традиционно высокую самооценку С., источники не содержат никаких фактических свидетельств о том, что он испытывал акты ревности, зависти или личной конкуренции в отношении других идейных лидеров русского марксизма того времени, близких ему поколенчески — Плеханову, Туган-Барановскому, Н. В. Водовозову, Булгакову. Видимо, он понимал (как много позже, с большой дистанции засвидетельствовал экономист-теоретик его поколения В. Я. Железнов), что «благодаря своим большим аналитическим и одновременно интуитивно-творческим способностям, благодаря своему исключительно глубокому и всестороннему образованию не имел с самого начала своей научной деятельности равноценной конкуренции среди марксистов»[112].
В «Критических заметках» С. дал изложение не только экономического учения Маркса (что до него уже сделали в России управляющий в 1889–1894 гг. Государственным банком, член Совета министра финансов Ю. Г. Жуковский[113] и Н. И. Зибер[114]) но и впервые легально в России — системы «историко-экономического материализма» и впервые после трудов Плеханова и членов группы «Освобождение труда», запрещённых в России, и вообще впервые в российской легальной печати выступил с радикальной критикой народничества как системы взглядов и теории «самобытного экономического развития» России, сосредоточив её теперь не на старых его вождях в лице Герцена, Чернышевского, Бакунина, Ткачёва, Лаврова, Тихомирова, как это было сделано в последних на тот момент
С. заявил в своей книге о марксистах (и был позже поддержан в этом Плехановым): «мы считаем наш спор с народниками естественным продолжением разногласия между славянофильством и западничеством» — и, ссылаясь на П. Я. Чаадаева, утверждал «единство цивилизации России и Запада»[116]. С. оригинально различил внутри народничества, солидарного в вопросе о возможности «самобытного развития» России, — «западническую» и «славянофильскую» фракции23 — соответственно учение о роли личности в истории (интеллигенции, свободной выбирать путь развития своего народа) и учение об особой судьбе русского народа, которые были представлены с одной стороны Лавровым, Михайловским и Южаковым — и В. В. (В. П. Воронцовым), В. С. Пругавиным и И. И. Юзовым (Каблицем), с другой.
Именно в этом контексте прозвучала знаменитая формула, повторённая С. вслед за Г. Зиммелем, о том, что марксизм «игнорирует личность как социологически ничтожную величину»[117] и поэтому русская интеллигенция и её народнические вожди — в вопросе об историческом развитии России — «кучка идеалистов, мечтающая о сохранении „устоев“, есть в
Откликаясь на рецензию Булгакова на книгу Штаммлера в «Вопросах философии и психологии», С. действовал вполне лояльно по отношению к марксистской доктрине, радикально отделяя её партийную историческую проповедь от любых гносеологических методик, применяемых её сторонниками на пути партийности. Главное в этой дискуссии С. с Булгаковым о громкой новой книге из круга германской социал-демократии состояло в том, что она вполне весомо показала интегрированность молодых русских марксистов в интернациональную марксистскую дискуссию и одновременно обнаружила в них достаточно самоуважения и доктринальной и академической квалификации, чтобы они могли уже в 1896–1897 гг. свободно и самостоятельно решать вопрос о
«Живое обсуждение т. н. „экономического материализма“ или материалистического понимания истории вновь поставило на очередь вопрос и соотношении между свободой и исторической необходимостью.
Материалистическое, — или мы охотнее станем говорить — экономическое понимание истории есть грандиозная попытка ввести историю человечества в систему
Но история в то же время
Исход из этого противоречия, по-видимому, один — в метафизике. Этот исход указан Кантом, Шеллингом и Шопенгауэром, каждым на свой лад. Эти три философа прекрасно понимали занимающее нас противоречие, понимали во всей его глубине. Канту мы и обязаны его раскрытием, после которого тщетны все попытки объединить свободу и необходимость в одном высшем начале25. Штамлер в своём сочинении „Wirtschaft und Recht nach der materialistischen Geschichtsauffassung“ с полною силою вновь противопоставил свободу и необходимость. В этом главное значение и основная заслуга полемики Штамлера против материалистического понимания истории. Такая постановка вопроса, как справедливо указывает г. Булгаков[121], вынуждает у представителей этого учения самокритику. (…) Считаю нужным заметить, что я стою при этом на той же самой почве, что и г. Булгаков: мы оба одновременно — сторонники критической философии и материалистического понимания истории26. Опровергая Штамлера, г. Булгаков говорит и слишком мало, и слишком много. Все здание социального идеализма, возведённое Штамлером, нисколько — выражаясь юридически — не конкурирует с материалистическим пониманием истории. (…) Свобода беззаконна. Впрочем, другого философского смысла, кроме отрицания необходимости или закономерности, слово свобода и не имеет. (…)
Материалистическое понимание истории в его применении к современной нам жизни и является именно попыткой показать историческую необходимость определённого социального идеала. Говорят — и я тоже говорил это, — что научный коллективизм выводит свой идеал из социально-экономической действительности. Это верно и в то же время неверно. Идеал, конечно, вырос из условий действительности, как это всегда бывает со всеми идеалами, но для каждого действующего субъекта, сознательно строящего идеал, и для массы, стихийно или тоже сознательно к нему стремящейся, он представляет психологическое prius по отношению к действительности и действующим в ней силам. В научном исследовании этой действительности идеал ищет лишь признания за собой реальности и необходимости. Таков и был действительный ход развития современного коллективизма от утопии к науке. Идеал остался неизменным[122], изменился лишь взгляд на условия его реализации. Сам же идеал стоит вне науки, или, если хотите, выше её, хотя и нуждается в научной санкции. (…)
Итак, научным является тот идеал, который в своей картине будущего заключает возможно больше элементов необходимости. Круг никогда не может оказаться совершенно зачерченным, по крайней мере, для психологического сознания; это означало бы смерть идеала и деятельности. Но чем меньше будет целый сегмент нашего круга, тем увереннее будем мы в нём двигаться, т. е. действовать. Удивительное и вполне заслуженное обаяние основанного на материалистическом понимании истории представляет наиболее удовлетворяющее современному научному духу соотношение необходимости и свободы. (…) Тут необходимость не противоречит свободе, а поддерживает её. В этом смысле за гносеологически совершенно несостоятельным определением Энгельса, что свобода есть „познание необходимости“, скрывается величайшая психологическая истина. (…) Материалистическое понимание истории не претендует давать ответ на вопрос: что делать? этот вопрос решается в другой инстанции — интересов и идеалов, оно говорит лишь: как делать. И этой теории как раз достаточно, не слишком мало и не слишком много, для исполнения завета Фихте
Несмотря на то, что в России главными распространителями экономической доктрины марксизма уже стали статусные интеллектуалы Зибер и Жуковский, а влияние её очевидно и в «Конспекте лекций о народном и государственном хозяйстве», прочитанных наследнику престола министром финансов Витте в начале 1900-х, более всего с марксизмом знакомила — широко легализованная в прессе, статистике, университетах народническая интеллигенция, в 1870–1880-х гг. перешедшая на марксистскую платформу при описании мирового и западного прогресса, из которого она временно исключала полуфеодальную Россию, в которой был недостаточно развит капитализм. Казалось, что, если Энгельс ждал свершения социалистического переворота в Германии уже в течение 1890-х гг.27 (внешним противником коего станет Россия), то Россия уже не имеет времени для капиталистического развития перед наступлением эры социализма. В отрицании перспектив развития капитализма в России народники находили частичную поддержку у Энгельса, но более всего — у охранителей, составлявших в России весомую часть правящего слоя. Предсказуемо, что критики «государственного народничества», старого славянофильства и уже институционализированного народничества П. Н. Милюков, В. С. Соловьёв, Плеханов этот их идейный стык воспринимали как признак их взаимного вырождения. В поле критики родилось и понятие «легальное народничество», призванное дискредитировать или, наоборот, глорифицировать его как нечто не революционное28. Ясно, что эта шкала революционности даже внутри пропаганды выглядит продуктом чрезмерного радикализма, полагающего революционность исключительно в виде непрерывной смерти на баррикадах.
Когда народничество дошло до своего этаблирования и в радикальном, и в респектабельном образе и уже подвергалось критике за его превращение в
Главным нервом своей полемики против народничества С., философски присягая «критическому позитивизму», сделал противопоставление «экономического материализма» («исторического материализма») Маркса и Энгельса и «субъективного идеализма» русской радикальной интеллигенции (согласно самоопределению Михайловского), из рецепции которого уже в конце 1890-х гг. выросла мощная синтетическая неонародническая традиция, в 1900–1930-х породившая плодовитое поколение русских социалистических мыслителей, соединявших опыт недогматического марксизма и его «ревизионистской» критики с русской идеалистической философией и практикой русских социал-демократов и социалистов-революционеров.
Вызванная первой книгой С. полемика его с Михайловским изначально сконцентрировалась на проблеме (впоследствии афористический развитой Бердяевым в его статье в сборнике «Вехи») взаимоотношений свободы и необходимости, сущего (правды-истины) и должного (правды-справедливости), способности идеологов развить, внести в общество и реализовать политический идеал свободы и социализма (коммунизма), равно отрицающий самодержавный строй и капиталистическую эксплуатацию. Это представление о свободе политической воли в деле изменения направления экономического развития страны в сторону социализма основывалось на презумпции отсталости России от Запада и отсутствии в ней собственных корней для самодостаточного роста капитализма. Одновременно проблема развития капитализма в России актуализировала теорию французских экономистов-физиократов и их последователей о фундаментальности и самодостаточности земледелия как основы для «изолированного государства» (И. Тюнен), которая в применении к Германии была предвосхищена Фихте и развита Ф. Листом в доктрину протекционизма в интересах суверенного промышленного развития и национального объединения Германии и защиты её от экономической конкуренции Англии. В 1870–1880-х гг. доктрина Ф. Листа была успешно реализована канцлером Бисмарком в Германии, что сделало её живым политическим примером для русской оппозиции, которая увидела тесную связь экономического роста с основами парламентаризма, устойчивой политической свободы и активной социальной политики государства. Одновременно масштабный голод в России 1891–1892 гг., ставший национальным бедствием, поставил под вопрос и экономическое выживание сельской общины как народнической «ячейки» социализма и способность самодержавия эффективно управлять аграрным развитием страны вне капиталистического пути. Это нанесло серьёзный удар по славянофильскому консенсусу самодержавной власти и народнической оппозиции и создало основу для консенсуса марксистов и правительства, проводившего интенсивную индустриализацию России. Однако народники утверждали, что разорение крестьянства в любом случае лишает капитализм в России перспективы, ибо лишает его внутреннего рынка, обязывая русскую буржуазию вести при поддержке государства борьбу за колонии в конкуренции с великими державами, к чему Россия объективно не приспособлена. Вопрос о внутреннем рынке для капитализма стал центральным в полемике марксистов против народников, которым в итоге пришлось признать, что пролетаризация деревни ведёт к росту городского населения и промышленности. Именно марксистов в этом споре поддержал «индустриализатор» Витте.
«Критические заметки» С. сразу попали в центр внимания власти и оппозиции не только как манифест русского марксизма, но и как аргумент в пользу политики индустриализации, проводившейся Витте. Имея в виду эти толкования, Ленин («Что делать?», 1902) ввёл в политический оборот понятие-теорию «легального марксизма» во главе со С., согласно которой «легальный» изначально был ревизионистским и реформистским, а «нелегальный» во главе с самим Лениным — истинным и революционным. Уже в середине 1900-х, также исходя из политических интересов, эту теорию поддержал Струве29. При этом игнорируются те факты, что Ленин стал автором многочисленных легально изданных работ, С. вёл активную нелегальную работу, в том числе вместе с Лениным, а «нормативов» истинного марксизма тогда просто не существовало, ибо они были разработаны лишь в СССР. Несмотря на широкое распространение даже в современной литературе этого понятия в применении к С., оно не имеет особого предмета описания, поскольку в легальной сфере работали все без исключения литераторы-марксисты, а появившееся в 1899 году условное разделение марксистского движения на «критиков» и «ортодоксов» никак не отражалось на подпольной деятельности его участников ни до, ни после этого[125]. «В период между 1894 и 1899 гг. российская социал-демократия выступала единым фронтом», резюмирует немецкий исследователь темы, указывая на активное участие «ортодоксов» Ленина и Плеханова в легальной печати (хоть и под псевдонимами)[126].
Осознанный отказ С. от использования псевдонимов в его главных марксистских трудах и его ставка на максимальное использование легальных институций для прямой пропаганды марксизма (Вольное экономическое общество, легальная периодика, праздничные студенческие вечера в Санкт-Петербургском университете) требовало его личного участия под своим именем. Образцом для этого, несомненно, служила практика германской социал-демократии, где все марксисты были «легальными», а ведущие идеологи не скрывали своих подлинных имён, формируя партийную доктрину в непрерывных публичных дискуссиях. Для всех легальных и нелегальных последователей Маркса в России С. надолго стал первым политически публичным марксистом и социал-демократом в стране. Один из первых университетских марксистов в Москве, активный автор и редактор марксистских изданий, доверенный посредник в отношениях российских социал-демократов с эмигрантом Плехановым, зять главной марксистской издательницы 1890-х — начала 1900-х гг. Водовозовой, Булгаков свидетельствовал: «когда были напечатаны его [С.] „Критические заметки“, то все мы считали, что появился гений»30. Каутский в письме к Плеханову ряд лет спустя, в 1901 (!) году, когда в России размежевание «критиков» и «ортодоксов» марксизма уже достигло финала, зная всё личное ожесточение, с которым Плеханов публично выступал в 1898–1899–1900 годах против Бернштейна, К. Шмидта и С., продолжал оценивать значение С. как международной фигуры социал-демократии очень высоко:
«Многие из молодых марксистов — неокантианцы (я имел в виду Струве, Виктора Адлера в Австрии, Конрада Шмидта, Вольтмана, Бернштейна (…)… некоторые из этих марксистов-неокантианцев — наши лучшие головы (Бернштейн, Струве, Адлер), но я никогда не был настолько нескромен, чтобы считать себя одной из этих лучших голов»[127].