Ни фабрик, ни заводов в Гейдельберге не было. Население города всего ближе к сердцу принимало интересы университета, профессоров, студентов. С профессорами все встречные на улицах раскланивались – их все знали. Магазины, главным образом, обслуживали студентов, сдача им комнат тоже, кажется, была главной профессией гейдельбергских граждан. Благодаря студентам процветали в городе биргалле (пивные), рестораны и книжные магазины. Иногда на главных улицах – их было две: Гауптштрассе и Плек – появлялись процессии экипажей, в которых сидели с яркими цветными знаменами, в пестрых лентах и маленьких цветных – красных, зеленых, голубых, желтых – шапочках студенты, у некоторых из них были сбоку живописные рапиры с большими эфесами: почти все гейдельбергские студенты входили в так называемые «корпорации», студенческие земляческие организации, сохранившиеся от Средних веков, – «Боруссия», «Ренания», «Тюрингия» и пр., и пр. Все это действительно походило на какой-то карнавальный праздник – это и был праздник: праздник весны, молодости, студентов, университета. Праздничный воздух был вообще характерен для Гейдельберга – не только в начале семестра, но и в продолжение всех университетских занятий.
Абрам с наслаждением во все это меня посвящал. Он уже познакомился с Гейдельбергом, полюбил его, прожив в нем всего лишь несколько дней, чувствовал себя настоящим буршем[21] – носил какую-то необыкновенных размеров широкополую итальянскую шляпу «борсалино» и зачем-то обзавелся легкомысленной тросточкой.
Для Фондаминского он снял в соседнем доме комнату, а я предпочел устроиться за городом, по ту сторону Неккара, в «Шеффельхауз», домике, в котором когда-то жил известный гейдельбергский поэт Шеффель, знаменитый тем, что всю свою жизнь воспевал Гейдельберг; хозяева этого домика теперь сдавали в нем студентам комнаты – оба окна моей комнаты выходили на Неккар, как раз напротив был знаменитый Шлосс[22].
Через несколько дней приехал и Фондаминский. Но он приехал не один – с ним была двоюродная сестра Абрама, Амалия Гавронская. Немного я ее уже знал. Мы познакомились год тому назад в Берлине, когда она проезжала с матерью в Киссинген – нас тогда познакомили в большой нижней зале университета. У меня сохранилось воспоминание об ее маленьком росте, большой косе и робких, но в то же время, как мне тогда показалось, шаловливых глазах.
Одета она была, помню, в какой-то умопомрачительный летний воздушный костюм. Она была сестрой Якова Гавронского, нашего товарища по Берлинскому университету, студента-медика, приехавшего в Берлин вместе с Авксентьевым, после того как их исключили из московского университета. Фондаминский, Гоц, Гавронские, Яков и Амалия, – все это был один тесный московский кружок, связанный между собой родством и дружбой с детства. Амалия вместе с ними приехала осенью 1900 года в Берлин для поступления в университет (она только что окончила гимназию), но захворала странной болезнью (боли спины) и была помещена в один из берлинских санаториев, где ее лечили каким-то необыкновенным образом – то ледяными метиловыми ваннами, то горячими компрессами – и где ее навещали Абрам и Фондаминский. Несколько раз я ее видел за соседним столом в ресторане «Цум Францисканер», где мы обычно обедали. За одним столом сидели мы – Авксентьев, Яков Гавронский, товарищ Авксентьева, пензяк, со странной фамилией Капелько, по прозвищу Коллега, Никитский, Иванов, я и иногда Карпович, а за другим столом рядом – Гоц, Фондаминский, его сестра Рая, Тима Сегалов и Амалия Гавронская.
Амалия, должно быть, отличалась шаловливостью – часто с их стола раздавалась задорно сказанная фраза: «Ну, дайте мне пива – капельку, одну только капельку!..» На нее шикали и оглядывались на нашего Капелько, который краснел, но делал вид, что ничего не слышит. Впрочем, скоро она исчезла – ее поместили в санаторий, – и я ее больше не видел.
Теперь, в Гейдельберге, она была совершенно здорова – болезнь была явно нервного характера – и приехала с Фондаминским, чтобы тоже поступить в университет. Абрам немедленно ее устроил куда-то в пансион на тенистой Анлаге.
Наша университетская жизнь началась. Утром мы занимались каждый у себя дома. Я очень любил эти утренние часы. Вставал рано, когда туман еще таял над рекой от подымавшегося из-за горы солнца. Прямо перед моими окнами был Неккар, по которому часто проплывали плоты леса и баржи. За рекой поднималась зеленая гора, на склоне которой виднелись живописные развалины знаменитого гейдельбергского замка. Направо – старинный мост из красного песчаника, соединявший мой берег с городом. От меня до Карпфенгассе, где жили Гоц и Фондаминский, ходьбы было не больше десяти минут. Я садился перед окном, в лицо мне веяло утренней прохладой, тишину лишь изредка нарушали крики рулевых на проплывавших мимо плотах. А я погружался в трудно постигаемые, но уводящие на головокружительные духовные высоты страницы «Критики чистого разума» Канта…
В десять часов мы обязательно каждый день все четверо встречались – Абрам, Фондаминский, Амалия и я – на лекции. По большей части это были лекции знаменитого Иеллинека по государственному праву или по истории социальных и политических учений. В 12 часов мы шли вместе обедать. Амалия была вегетарианкой – не по принципу, а по органическому отвращению к мясу – и поэтому получала либо жареный картофель, либо салат из огурцов.
Зато потом мы ее вели в кондитерскую и угощали земляникой со сбитыми сливками («Ердбеерен мит шлагзане»), которую она очень любила. Это всегда были очень веселые обеды и очень веселые десерты, причем главное веселье всегда шло от Абрама, неистощимого на всякого рода шутливые выдумки. Затем мы снова расходились заниматься – либо домой, либо в библиотеку. В 4 или в 5 часов снова двухчасовая лекция – по большей части Куно Фишера: либо его классический курс по истории древней философии, где он всех древних философов цитировал наизусть, либо знаменитые толкования «Фауста» Гёте. Последняя лекция происходила в актовой зале университета, потому что слушал его лекции о «Фаусте» весь университет и, не знаю, в который раз, все отцы города, которые так гордились своим Куно Фишером.
На этих лекциях – нужно признать, блестящих – старик тоже любил блеснуть изумительной памятью: он цитировал – вернее, декламировал, как заправский актер! – «Фауста» наизусть страницами… Потом я уходил к себе и вечером снова спешил к друзьям – обычно я их заставал всех троих вместе, в комнате Абрама. И мы на весь вечер уходили гулять.
Окрестности Гейдельберга изумительны. Все эти «Молькенкур», замок, Философская вершина («Филозофенхёe»), Дорога философов («Филозофенвег»). Те, кто были в Гейдельберге, хорошо это знают. Немцы называли его окрестности «вильд романтиш», то есть «дико-романтическими». И действительно, в них была какая-то романтика.
Вот под этим дубом против обвалившейся башни замка, сейчас заросшей деревьями и густо обвитой плющом, сидел когда-то Гёте (о чем прохожего предупредительно осведомляла дощечка с надписью). С этой горы открывается вечером необыкновенный вид на долину Неккара и на город, в котором постепенно зажигаются огни, как будто кто-то там, далеко внизу, бегает по улицам и по очереди зажигает уличные фонари.
Если подняться выше, попадешь в лабиринт тенистых извилистых тропинок, которые идут дальше куда-то через горы, переваливают к другой излучине Неккара, теряются в густом хвойном лесу. А если вдоль рельс единственного в то время в городе электрического трамвая пойти в другой конец города, то минут через 15–20 попадешь на виллу Вальдфриден, где живет большая компания русских. Там жила старшая сестра Фондаминского, Роза, со своим мужем, доктором, другая его сестра, Рая, там была веселая компания русских студентов и студенток, всегда готовых присоединиться к прогулке. И мы, группами в 8—10–12 человек, гуляли по окрестностям Гейдельберга, которые в короткое время хорошо изучили, оглашая их хоровым пением русских песен. Иногда мы рассаживались где-нибудь в лесу – в беседке или просто на лужайке под деревом – и устраивали импровизированные концерты. Не знаю, было ли это хорошо, но пели мы с увлечением, и немцам наше пение нравилось: порой неподалеку собиралась целая группа слушателей, которая нам даже горячо аплодировала.
Несколько раз за лето город – а может быть, то был университет – устраивал специальные празднества, они назывались Italienische Nachte, то есть Итальянские ночи. В публичных садиках и вокруг городских биргалле развешивались на проволоке бумажные разноцветные фонарики, гремели оркестры, публика танцевала. По улицам через весь город проходили веселые факельные шествия, вниз по Неккару одна за другой спускались переполненные студентами в парадных корпорантских одеяниях большие баржи – на них тоже были разноцветные фонари и факелы, а с баржей неустанно раздавалась любимая всеми гейдельбергцами песня Шеффеля:
Этот своего рода гейдельбергский гимн, слова и мотив которого известны каждому гейдельбергскому студенту. Баржи выплывают еще выше замка, освещенного в эти вечера бенгальскими огнями, из самого замка время от времени вырываются ракеты, рассыпающиеся в ночном тихом небе мириадами сверкающих искр и фонтанов. Всего лучше эту волшебную картину наблюдать и слушать пение от моего Шеффельхауза – отсюда видно первое появление лодок, их плавное продвижение по Неккару, прохождение под обоими городскими мостами. Наш квартет в эти вечера неуклонно собирался на широкой скамейке на берегу, как раз против Шеффельхауза, под окнами моей комнаты.
Беззаботные, веселые летние дни! Мы жили легко, все связаны были между собой дружескими и товарищескими отношениями, но про нас четверых (нас так и называли «квартетом» – Гоц, Фондаминский, Амалия и я) нельзя было сказать, что жизнь наша была пустой – все мы четверо много читали, много занимались. И очень часто во время прогулок обсуждали глубочайшие философские проблемы и горячо по поводу них спорили, особенно Гоц и Фондаминский. Амалия предпочитала молчать, хотя всегда внимательно слушала спорщиков; я тоже не был особенным любителем споров.
«Квартет» наш, действительно, редко когда разлучался – можно сказать, что мы были всегда вместе, когда не сидели над книгами. Вместе слушали лекции, вместе гуляли. Кончилось тем, что я уходил домой теперь только спать, но утренние свои одинокие занятия дома сохранил, очень их любил и очень ценил.
Мудрено ли, что в конце концов произошло то, что должно было случиться? Я влюбился.
Детство мое, в сущности, сложилось странно, и рос я ненормально. Когда я был еще совсем маленьким, подруги моей сестры (среди них были две сестры Корш, дочери известного собственника московского Театра Корша) любили уводить меня куда-то в отдельную комнату и там одевать в женское платье, меняя его несколько раз. Я это терпел, пока братья мне не разъяснили, что это было делом позорным и что вообще мальчики не должны близко подпускать к себе девчонок.