И нельзя сказать, что, как в каком-нибудь психоаналитическом трактате, одно удавалось вытеснить другим, потому что люди несомненно помнили о ночных «воронках», готовились к возможному аресту.
Архивисты знают, что в стране после семнадцатого года были сожжены миллионы дневников и несчетное число писем: разве вспомнишь, к
Люди и по-другому помнили о «воронке», часто рассказывая детям и внукам совершенно лживые истории своей жизни. В них, в этих выдуманных биографиях, бывшая знать, чтобы сподручнее было спрятать прошлое, смирялась, опускала себя, превращаясь в мелких министерских служащих, а купцы первой гильдии – в мещан или приказчиков из галантерейной лавки. Иначе неразумный потомок рано или поздно проболтается, расскажет школьному товарищу правду, и тогда конец надеждам на комсомол и на поступление в институт. Да и тебя самого ждут немалые неприятности.
И вот, чтобы избежать беды, не высовываться, не лезть самому в петлю, ты, как и другие, по много раз за жизнь на общих собраниях поднимал руку, вместе со всеми требовал самой суровой кары, высшей меры своей социальной защиты – то есть расстрела – для классовых врагов, недобитых помещиков и буржуев, для вредителей и саботажников.
Конечно, я понимал, что в этих людях была, не могла не быть, бездна страха, но совсем не понимал, как им удавалось со своим страхом жить. Понять это было тем более трудно, что в моей жизни ничего подобного не было. Как и любой другой человек, я прошел через немалое число обид и огорчений, но ужаса, даже близкого к этому, не знал, потому что мне повезло родиться во время, которое все, кого я уважал, единогласно называли «вегетарианским».
И это, то, что мне просто неслыханно повезло, что все могло сложиться по-другому, что у людей, которых я любил, перед многими из которых преклонялся, так и сложилось по-другому, сводило меня с ума. Ведь вести себя пристойно для меня никогда не было вопросом жизни и смерти, лишь делом обычной человеческой порядочности, и я не был уверен, что во времена оны у меня хватило бы сил на эту обычную порядочность, что я бы не спасовал, не сломался. Не был уверен раньше и все меньше верю в это с годами. Вот, наверное, главная причина, почему я пишу и пишу о нашей послереволюционной жизни, не могу от нее отгородиться. По-другому мне и в себе не разобраться.
Назову одну вещь, которая, пусть и в первом приближении, но подсказала, в какую сторону идти. Правда, и тут многое лишено системы, отрывочно, и я не уверен, что покажется убедительным.
Я видел немало газет тридцатых-сороковых годов. Разница статей о жизни у нас и за кордоном не только в тоне, словаре – и без этого ясно, что в советской стране все обращено в будущее и преисполнено надеждой, твердой уверенностью в своих силах, а там – гниение, распад и бесконечные, беспримерной ожесточенности классовые бои. Везде: в Китае, Индии и Африке, в Европе и Америке пролетариат, а вместе с ним и угнетенные всех мастей и окрасок больше не готовы ни ждать, ни терпеть. Какой континент ни возьми, на каждом народ поднялся, и его не остановить. Уже скоро. Перед нами самый канун всемирной революции, а дальше – такой же всемирной гражданской войны.
Но и у нас на идиллию нет и намека. Потому что мы со всех сторон окружены врагами. Мы в кольце ненавидящих нас. Мы вооруженный лагерь, твердыня, оплот добра, чуть ли не в одиночку сражающийся со злом. Да, за нами будущее. Маркс доказал, что мы сам
И дело не исчерпывается этими открытыми, видимыми миру врагами. Конечно, каждому было бы проще, если знать, что вот здесь граница: по нашу её сторону – добро, по другую – зло. Иди и покончи с ним. Правда на твоей стороне.
Все, однако, куда сложнее, потому что этой ясной линии фронта нет и в помине. Враг, он не где-то далеко, за тремя морями, он везде, в числе прочего – кто знает? – может, и в твоем собственном доме. Вся страна выше крыши переполнена изменниками и предателями, шпионами и двурушниками, вредителями, диверсантами и саботажниками. Доверять нельзя никому. Ты должен быть готов, что и твои отец, мать, твои брат или сестра тоже окажутся из их числа. Что и они продались, перекинулись и теперь только и ждут случая воткнуть тебе нож в спину.
Все это говорится не для красного словца. Бесконечные аресты и показательные судебные процессы – их заседания транслировались по радио, а протоколы этих заседаний, причем сплошь и рядом без купюр, десятками страниц изо дня в день печатали центральные газеты. И люди верили этому. Конечно, не все, но большинство не сомневалось, что гибель горняков от взрыва метана или заваленных в шахтах породой есть хорошо спланированная и безжалостно осуществленная акция вредителей, готовых на любые преступления, лишь бы помешать нам выстроить коммунизм.
И трудно было не верить. Пару лет назад знакомая нью-йоркская славистка рассказывала, что слышала лекцию видного американского профессора-юриста, который объяснял студентам, что очень внимательно прочитал все протоколы Шахтинского дела и ни один эпизод не вызвал у него ни малейших сомнений. Столько живых деталей и подробностей никогда не придумаешь, и то, как подсудимые признавали свою вину, каялись перед народом – во всем была масса искренности. В общем, если бы он был судьей на этом процессе, он бы вынес обвиняемым не менее суровый приговор, чем его советские коллеги.
Нескончаемое, не знающее спада напряжение поддерживалось не одними газетами и арестами. Друг отца, чье детство прошло в коммуналке на Большой Полянке (то же самое происходило и на других центральных улицах города), рассказывал, что в 30-е годы под его окнами чуть не каждый день волной прокатывались демонстрации, напоминающие процессии флагеллантов. Траурные песнопения и победные марши, то призывающие ко вселенской скорби, то требующие столь же безмерной радости. А за ними толпа со знаменами и транспарантами, сегодня ликующая по случаю спасения очередных полярников, а на завтра уже других полярников оплакивающая.
Об этом напряжении, его причинах, истоках, происхождении и пойдет речь дальше. Но сначала – целый ряд разнородных замечаний, которые, возможно, следовало бы перенести в конец данной работы.
Начну с того, что постоянное, пестуемое властью ожидание чего-то страшного и неизбежного, кануна, преддверия конца старого мира, гибели и разрушений, которые не обойдут ни один дом, ни одну семью, и не должны обойти, потому что без этого разрушения, не пройдя через него, им (разрушением) не очистившись, нам не спастись, склонило чашу весов в пользу советской власти, сделало её в понимании многих как бы рентабельной.
Потому что везде это разрушение уже вовсю шло, а у нас благодаря бдительности органов ГПУ – НКВД и Особым совещаниям, благодаря индустриализации и перевооружению армии, благодаря исправному социальному лифту – лифтеры, что его обслуживали, несчетная армия кадровиков, бдительно следящих, чтобы наверх поднимались только свои, а чужой не мог об этом и помыслить – да, у нас была коллективизация и голодомор, массовые аресты и казни, но многим это стало казаться платой, пусть и очень высокой, чтобы на самом краю удержать ситуацию. Подготовиться к грядущему апокалипсису и выйти из него с наименьшими потерями. Да и потом, даже если «воронок» затормозит у твоего подъезда, остается надежда, что пришли за соседом.
Война с немцами как будто подтвердила правильность этих расчетов, но известно, что Сталин, несмотря на нашу победу, Отечественную войну не любил, и День победы, пока он был жив, так и не стал у нас праздником. И это тоже понятно. Начало войны и её ход в первые два года, миллионы солдат, во главе с командирами практически без боя сдававшиеся в плен, и враг, дошедший до Волги, другие миллионы убитых и искалеченных свидетельствовали о наших фатальных, непростительных ошибках, о его личных ошибках, полном непонимании им того, что творилось в Европе в 30-е годы, кто был нашим настоящим и злейшим врагом, а кого следовало всеми силами и, невзирая на идеологические догмы, поддерживать. Вдобавок солдаты, через четыре года войны живыми вернувшиеся домой, то есть те, кто видел Европу, пусть и полуразрушенную, без особых трудов поняли, что гниение и распад, о которых твердила наша пропаганда, чистой воды ложь.
И другой ряд соображений, необходимых мне, чтобы ок
Платонов – давно признанный классик, тем не менее людей, относящихся к нему до крайности недоброжелательно, и по сию пору немало. Обвинения, которые выдвигаются, самого разного свойства и порядка, вплоть до политических. Но, наверное, главное среди них, что проза Платонова написана на новоязе, что её метафорика и образный ряд исковеркали русский язык. Последнее время я все чаще склоняюсь к тому, что эта нелюбовь к Платонову и к языку его прозы сделалась у нас эвфемизмом даже не нелюбви к революции, а надеждой и попыткой выстроить жизнь так, будто революции вообще не было.