Книги

Перекрестное опыление

22
18
20
22
24
26
28
30

И нельзя сказать, что, как в каком-нибудь психоаналитическом трактате, одно удавалось вытеснить другим, потому что люди несомненно помнили о ночных «воронках», готовились к возможному аресту.

Архивисты знают, что в стране после семнадцатого года были сожжены миллионы дневников и несчетное число писем: разве вспомнишь, как ты когда-то отозвался о большевиках, а как об эсерах, и достаточно ли тебе понравился отчетный доклад очередного съезда партии. И вот, как бы ни было жалко, ты в буржуйках и печах жег эти свидетельства своей жизни, утешаясь, что в доме стало чуть теплее, главное же, что теперь и в случае ареста есть шанс получить не «вышку», а лагерный срок. Несмотря ни на что, выжить, не остаться навсегда на каком-нибудь лагерном погосте – еще одна, на этот раз твоя, кочка на бескрайнем заполярном болоте.

Люди и по-другому помнили о «воронке», часто рассказывая детям и внукам совершенно лживые истории своей жизни. В них, в этих выдуманных биографиях, бывшая знать, чтобы сподручнее было спрятать прошлое, смирялась, опускала себя, превращаясь в мелких министерских служащих, а купцы первой гильдии – в мещан или приказчиков из галантерейной лавки. Иначе неразумный потомок рано или поздно проболтается, расскажет школьному товарищу правду, и тогда конец надеждам на комсомол и на поступление в институт. Да и тебя самого ждут немалые неприятности.

И вот, чтобы избежать беды, не высовываться, не лезть самому в петлю, ты, как и другие, по много раз за жизнь на общих собраниях поднимал руку, вместе со всеми требовал самой суровой кары, высшей меры своей социальной защиты – то есть расстрела – для классовых врагов, недобитых помещиков и буржуев, для вредителей и саботажников.

Конечно, я понимал, что в этих людях была, не могла не быть, бездна страха, но совсем не понимал, как им удавалось со своим страхом жить. Понять это было тем более трудно, что в моей жизни ничего подобного не было. Как и любой другой человек, я прошел через немалое число обид и огорчений, но ужаса, даже близкого к этому, не знал, потому что мне повезло родиться во время, которое все, кого я уважал, единогласно называли «вегетарианским».

И это, то, что мне просто неслыханно повезло, что все могло сложиться по-другому, что у людей, которых я любил, перед многими из которых преклонялся, так и сложилось по-другому, сводило меня с ума. Ведь вести себя пристойно для меня никогда не было вопросом жизни и смерти, лишь делом обычной человеческой порядочности, и я не был уверен, что во времена оны у меня хватило бы сил на эту обычную порядочность, что я бы не спасовал, не сломался. Не был уверен раньше и все меньше верю в это с годами. Вот, наверное, главная причина, почему я пишу и пишу о нашей послереволюционной жизни, не могу от нее отгородиться. По-другому мне и в себе не разобраться.

Назову одну вещь, которая, пусть и в первом приближении, но подсказала, в какую сторону идти. Правда, и тут многое лишено системы, отрывочно, и я не уверен, что покажется убедительным.

Я видел немало газет тридцатых-сороковых годов. Разница статей о жизни у нас и за кордоном не только в тоне, словаре – и без этого ясно, что в советской стране все обращено в будущее и преисполнено надеждой, твердой уверенностью в своих силах, а там – гниение, распад и бесконечные, беспримерной ожесточенности классовые бои. Везде: в Китае, Индии и Африке, в Европе и Америке пролетариат, а вместе с ним и угнетенные всех мастей и окрасок больше не готовы ни ждать, ни терпеть. Какой континент ни возьми, на каждом народ поднялся, и его не остановить. Уже скоро. Перед нами самый канун всемирной революции, а дальше – такой же всемирной гражданской войны.

Но и у нас на идиллию нет и намека. Потому что мы со всех сторон окружены врагами. Мы в кольце ненавидящих нас. Мы вооруженный лагерь, твердыня, оплот добра, чуть ли не в одиночку сражающийся со злом. Да, за нами будущее. Маркс доказал, что мы самой историей обречены на победу. Но прежде зло, которое так плотно нас обложило, еще прольет немало крови, принесет людям неисчислимые бедствия.

И дело не исчерпывается этими открытыми, видимыми миру врагами. Конечно, каждому было бы проще, если знать, что вот здесь граница: по нашу её сторону – добро, по другую – зло. Иди и покончи с ним. Правда на твоей стороне.

Все, однако, куда сложнее, потому что этой ясной линии фронта нет и в помине. Враг, он не где-то далеко, за тремя морями, он везде, в числе прочего – кто знает? – может, и в твоем собственном доме. Вся страна выше крыши переполнена изменниками и предателями, шпионами и двурушниками, вредителями, диверсантами и саботажниками. Доверять нельзя никому. Ты должен быть готов, что и твои отец, мать, твои брат или сестра тоже окажутся из их числа. Что и они продались, перекинулись и теперь только и ждут случая воткнуть тебе нож в спину.

Все это говорится не для красного словца. Бесконечные аресты и показательные судебные процессы – их заседания транслировались по радио, а протоколы этих заседаний, причем сплошь и рядом без купюр, десятками страниц изо дня в день печатали центральные газеты. И люди верили этому. Конечно, не все, но большинство не сомневалось, что гибель горняков от взрыва метана или заваленных в шахтах породой есть хорошо спланированная и безжалостно осуществленная акция вредителей, готовых на любые преступления, лишь бы помешать нам выстроить коммунизм.

И трудно было не верить. Пару лет назад знакомая нью-йоркская славистка рассказывала, что слышала лекцию видного американского профессора-юриста, который объяснял студентам, что очень внимательно прочитал все протоколы Шахтинского дела и ни один эпизод не вызвал у него ни малейших сомнений. Столько живых деталей и подробностей никогда не придумаешь, и то, как подсудимые признавали свою вину, каялись перед народом – во всем была масса искренности. В общем, если бы он был судьей на этом процессе, он бы вынес обвиняемым не менее суровый приговор, чем его советские коллеги.

Нескончаемое, не знающее спада напряжение поддерживалось не одними газетами и арестами. Друг отца, чье детство прошло в коммуналке на Большой Полянке (то же самое происходило и на других центральных улицах города), рассказывал, что в 30-е годы под его окнами чуть не каждый день волной прокатывались демонстрации, напоминающие процессии флагеллантов. Траурные песнопения и победные марши, то призывающие ко вселенской скорби, то требующие столь же безмерной радости. А за ними толпа со знаменами и транспарантами, сегодня ликующая по случаю спасения очередных полярников, а на завтра уже других полярников оплакивающая.

Об этом напряжении, его причинах, истоках, происхождении и пойдет речь дальше. Но сначала – целый ряд разнородных замечаний, которые, возможно, следовало бы перенести в конец данной работы.

Начну с того, что постоянное, пестуемое властью ожидание чего-то страшного и неизбежного, кануна, преддверия конца старого мира, гибели и разрушений, которые не обойдут ни один дом, ни одну семью, и не должны обойти, потому что без этого разрушения, не пройдя через него, им (разрушением) не очистившись, нам не спастись, склонило чашу весов в пользу советской власти, сделало её в понимании многих как бы рентабельной.

Потому что везде это разрушение уже вовсю шло, а у нас благодаря бдительности органов ГПУ – НКВД и Особым совещаниям, благодаря индустриализации и перевооружению армии, благодаря исправному социальному лифту – лифтеры, что его обслуживали, несчетная армия кадровиков, бдительно следящих, чтобы наверх поднимались только свои, а чужой не мог об этом и помыслить – да, у нас была коллективизация и голодомор, массовые аресты и казни, но многим это стало казаться платой, пусть и очень высокой, чтобы на самом краю удержать ситуацию. Подготовиться к грядущему апокалипсису и выйти из него с наименьшими потерями. Да и потом, даже если «воронок» затормозит у твоего подъезда, остается надежда, что пришли за соседом.

Война с немцами как будто подтвердила правильность этих расчетов, но известно, что Сталин, несмотря на нашу победу, Отечественную войну не любил, и День победы, пока он был жив, так и не стал у нас праздником. И это тоже понятно. Начало войны и её ход в первые два года, миллионы солдат, во главе с командирами практически без боя сдававшиеся в плен, и враг, дошедший до Волги, другие миллионы убитых и искалеченных свидетельствовали о наших фатальных, непростительных ошибках, о его личных ошибках, полном непонимании им того, что творилось в Европе в 30-е годы, кто был нашим настоящим и злейшим врагом, а кого следовало всеми силами и, невзирая на идеологические догмы, поддерживать. Вдобавок солдаты, через четыре года войны живыми вернувшиеся домой, то есть те, кто видел Европу, пусть и полуразрушенную, без особых трудов поняли, что гниение и распад, о которых твердила наша пропаганда, чистой воды ложь.

И другой ряд соображений, необходимых мне, чтобы оконтурить постройку. Они касаются уже не Сталина, а Андрея Платонова, автора «Чевенгура», «Котлована», «Джан», без которых, убежден, многое в нашем прошлом так и не удастся понять.

Платонов – давно признанный классик, тем не менее людей, относящихся к нему до крайности недоброжелательно, и по сию пору немало. Обвинения, которые выдвигаются, самого разного свойства и порядка, вплоть до политических. Но, наверное, главное среди них, что проза Платонова написана на новоязе, что её метафорика и образный ряд исковеркали русский язык. Последнее время я все чаще склоняюсь к тому, что эта нелюбовь к Платонову и к языку его прозы сделалась у нас эвфемизмом даже не нелюбви к революции, а надеждой и попыткой выстроить жизнь так, будто революции вообще не было.