Книги

Парижский Эрос

22
18
20
22
24
26
28
30

Горничная открыла мне дверь в гостиную. Еще не посмотрев, я поняла, что вся семья в сборе. Но, как и в день моего первого посещения, мне показалось, что передо мной пять человек. Мне это показалось совсем как в тот раз, и я сперва даже подумала, что это повторение моей тогдашней ошибки или просто воспоминание о ней. Чтобы рассеять ее, я внимательно посмотрела на каждого из присутствующих. Тогда я увидела, что, действительно, не считая меня, их пятеро, а не четверо. Пятый был молодой человек, одетый в темное, бритый, который при моем появлении сидел между г. Барбленэ и Сесиль.

Я как будто вспоминаю, что г. Барбленэ пробормотал несколько слов, представляя нас друг другу. Но, как только все сели, заговорила г-жа Барбленэ.

С медлительностью, однако без излишних обходов, она сделала как бы официальный отчет о положении вещей. В общем она сказала все, что было нужно, чтобы каждый из нас почувствовал более или менее естественным свое присутствие и присутствие остальных: ее дочери не могли скрыть от нее полученного от меня обещания: их семья, конечно, поступает нескромно и просит у меня извинения. Я не должна сердиться на людей, совершенно лишенных развлечений. Барышни такого высокого мнения о своей учительнице и так много говорят о ней, что никто в доме не мог устоять перед желанием услышать ее. Можно опасаться, что даже горничная будет подслушивать за дверью. Что же касается Пьера Февра, их родственника, которого я, конечно, буду иметь случай встречать здесь не раз, то он пришел в гости, и его задержали, чтобы доставить ему удовольствие познакомиться со мной; и все надеются, что я не буду настолько жестокой, чтобы перед тем, как сесть за рояль, потребовать его удаления.

Все это время я не спускала глаз с г-жи Барбленэ. Я изучала ее лицо с почти нелепым избытком внимания, не пропуская при этом, однако, ни одного ее слова. Ее черты представали передо мной, одна за другой, отделенные и даже увеличенные в свете, источником которого, мне казалось, была я сама, в то время как ее слова, словно тонкое зубчатое колесо, неудержимо зацеплялись за мой рассудок. Так что и лицо, и речь в конце концов сливались для меня в одно. Каждая черта и каждое слово возникали одним движением, как бы спаянные друг с другом. И те, и другие казались мне искони тождественными по своей природе. Горничная, слушающая за дверью, вошла в мой разум совместно с зернистой выпуклостью и сероватым пучком бородавки г-жи Барбленэ. Имя г. Пьера Февра дошло до меня в такой тесной связи с немного припухшим и дрожащим левым веком г-жи Барбленэ, что я перевела взгляд на бровь и первую морщину лба, как бы желая усилить то, что мне скажут о г. Пьере Февре.

С моим характером я должна была бы чувствовать себя совсем не в духе. Я покорялась возможному присутствию г-жи Барбленэ, но не предвидела таких смотрин. Сколько я ни твердила себе, что эти люди злоупотребляют моей любезностью, что у них нет такта, что я страшно рассержена, — в глубине души у меня не было ни малейшего желания очутиться где-нибудь в другом месте или каким-нибудь чудом избавиться от моей доли участия в том, что должно было произойти. Я не скажу, чтобы втайне положение казалось мне вполне приятным: но, безусловно, оно было интересным. Час гамм с двумя провинциальными барышнями не способен родить в вас волнения. Обыденнее ничего не может быть. А тут неприятность пресная заменялась неприятностью с некоторой долей соли.

Впервые после большого перерыва у меня должны были быть слушатели. Пока Март разливала чай, а Сесиль обходила нас с пирожным, я спрашивала себя, какую сонату сыграть, но больше всего я думала о чудесной разнице, которая бывает между действиями, казалось бы, совершенно тождественными. Я могу играть ту же сонату, когда я одна, или с ученицей, или, наконец, перед небольшой аудиторией, как сегодня. Совсем одна, в своей комнате, вечером, усталая, или разочарованная, или почувствовав как бы призыв, пронесшийся в воздухе и по стенам. Совсем одна. От первых звуков рояли я дрожу. Тяжелые аккорды поворачиваются на своих петлях, как створы бронзовых дверей. Словно незримые события, уже совсем готовые, только ждали этого сигнала, чтоб устремиться в жизнь. Печальный покой нарушен. Бесчестный договор расторгнут. Того, что казалось мне самым важным и только что хмурило мне лоб, я уже почти не могу вспомнить. Краешком глаза я вижу, как оно бежит и рассеивается. Душа движется вперед несдержными шагами, порывисто дыша, сквозь всевозможные формы, которые рушатся. Это как будто конец света. Какой-то страшный суд располагается, где может, на развалинах, и сквозь грохот обвала только наполовину слышны первые веления вечного мира.

Даже нельзя слишком много думать об этом. Иначе я не смогу сейчас усесться на ужасном черном винтовом табурете, на котором с высоты господствует портрет дяди-судьи и который похож на основную часть какого-то судебного инструмента. А так как у меня не хватит мужества бежать, то я останусь сидеть, жалкая и оцепенелая.

Нужно прогнать воспоминание о своей комнате, сбросить внезапное опьянение одиночеством. При доброй воле я могу извлечь удовольствие из того, что со мной происходит. Играть прекрасное произведение перед людьми, которые понимают его только наполовину, тут не от чего прийти в восторг, но, вероятно, событие само по себе богаче, чем я думаю, так как я отлично чувствую, что моя душа им не брезгает.

Мне нужно только усесться спокойно на табурете и не думать ни о ком определенно, ни о г-же Барбленэ, ни о старшей дочери, ни тем более о вновь пришедшем. Я знаю, это будет нелегко. Я должна побороть в себе мелочную бдительность, с которой довольно легко справляюсь, когда я одна, но которая не перестает суетиться в присутствии других. «Найдет ли г-жа Барбленэ, что моя соната достаточно блестящая вещь для такого семейного собрания? Сумеет ли Сесиль заметить трудность выполнения и захочет ли она сознаться, что я, действительно, очень сильна в этом деле? Понимает ли толк в музыке этот господин Пьер Февр? Не пригласили ли его нарочно, чтоб узнать его мнение и руководиться им? А в таком случае, принадлежит ли он к числу мнимых знатоков, гораздо более опасных, чем невежды, или к числу истинных любителей? Играть ли мне так, чтобы поразить в нем мнимого знатока? Или, напротив, обнаружить нарочно перед истинным любителем некоторые тонкости игры, как бы подавая ему знак?».

Постараемся отбросить, побороть все эти вопросы. Я не могу помешать тому, чтобы они возникали во мне, и, может быть, не худо, чтобы они существовали где-то в глубине. Но пусть они ведут себя там смирно.

Надо будет сесть… Вот как раз маленькая церемония завершилась. Вереница фраз, которую я покорно приняла, дошла до:

— Мадмуазель, мы вас слушаем.

Я за роялем. Взгляд, брошенный на клавиатуру, на полированный ящик, на свечу, зажженную слева от меня, успокоил меня на счет моего внутреннего состояния. Когда предметы являются мне таким образом, когда отсвет на дереве, глянцевитая выпуклость, пламя, вместо того, чтобы сухо дать мне знать о своем присутствии, проникаются как бы торжественностью и словно смотрят мне в глаза, я знаю, что моя душа принимает в этом участие; я знаю, она вмещается в то, что я буду делать, со своими потребностями и со своими возможностями, прежде всего со своей способностью искать счастье как раз на той глубине, где нужно.

Я начинаю играть. Рояль теперь более или менее настроен. Даже заплесневелый вкус звуков кажется теперь только вкусом старины.

С первых же нот я чувствую, что дело пойдет неплохо. Сегодня мне нечего опасаться первой путаницы, возникающей иногда в ста местах в голове и теле, всего охотнее в кистях, в сгибах рук, в кончиках пальцев и превращающей каждое наше движение в ряд узлов, которые приходится разрывать.

В общем, мне приятно. Это, конечно, не душевное неистовство, как в тех случаях, когда я играю одна в своей комнате. Но это и не простое удовольствие тщеславия. Разумеется, я польщена тем, что все эти люди побеспокоились из-за меня, что они слушают меня с таким вниманием. На четверть часа я пользуюсь признанным превосходством. Я больше не бедная девушка, которая работает, чтобы жить. Обе эти барышни с хорошим приданым восхищаются мной, завидуют мне, по крайней мере, пока веет ветер музыки, пока тишина не вернет их к более пошлым мыслям и к более благоразумному взгляду на жизнь. Но в моем удовольствии есть еще нечто другое. Почему я думаю о маленькой деревенской церкви и о скромном, но вековечном свершении обряда перед горстью крестьян? Старуха у колонны, четки и пение органа. Ничего грандиозного, конечно, не пророческое опьянение, не экстаз в одинокой келье, но тоже религия.

Заботы, которые я только что отбрасывала, еще видны, но на большом расстоянии. Я различаю их, но они мне не мешают. В моем удовольствии сейчас нет дыма, застилающего взгляд. Все, что меня окружает, все, из чего слагается это мгновение, является мне резкими чертами.

Свою аудиторию там, за мной, немного влево, я представляю себе так же ясно, как и аккорд, который беру сейчас; ни три акцидента аккорда, ни напряжение моих двух первых пальцев не уничтожают впечатления от моей аудитории, напротив, мои мысли как будто острятся одна об другую.

Там четыре Барбленэ, расположение которых в гостиной я ощущаю, со всеми его особенностями. Март неподалеку от меня; она встает, чтобы повернуть мне страницу, но немного поздно; г-жа Барбленэ — на довольно большом расстоянии от Март. Затем линия семейства образует угол, достигает г. Барбленэ, сидящего немного позади, и возвращается, заканчиваясь старшей — Сесиль, которая как раз за моей спиной.

Г. Пьера Февра я не забываю. Но и не смешиваю его с семьей. Его присутствие для меня очень явственно. Почему я спрашиваю себя, что бы я ощутила, если бы в гостиной остались только мы двое, — он на том же месте, что и сейчас, я — у рояля? Я говорю себе, что мои пальцы оцепенели бы, глаза перестали бы различать ноты, и я не могла бы играть.