Книги

Отсюда лучше видно небо

22
18
20
22
24
26
28
30

Глава 4. Народ человеко-часов

Владислав Витальевич, не имевший твердо закрепленного за ним ярлыка профессионального ранга и удовлетворяющей запросам квалификации в чем-либо, – как правило, из-за своих нечеловеческих габаритов очень просто вписывался в ряды чернорабочих, в состав вспомогательной, быстро расходуемой, заменимой силы.

В пятнадцать лет он уже начал подрабатывать, помогая Виталию Юрьевичу – довелось ему поработать то там, то сям (и стеклоизделия отжигал, и поды ломал, и струбцину спрессовывал, и сетки натягивал, и абразивы выгружал, и шпон лущил, и ткань взвешивал, и белье отжимал на центрифугах, и целлюлозу месил, и спичечные коробки намазывал, и стержни прессовал, и пиломатериалы пропитывал, и станочником-распиловщиком успел побывать), но работал всегда под руководством кого-нибудь более квалифицированного или в паре под присмотром Виталия Юрьевича на деревообрабатывающем заводе, куда беспаспортного Владислава без труда оформляли, с улыбкой встречали, угощали чаем и мягкой послеобеденной булкой.

Не подозревал Владислав, – с какой радостной, ничуть не высокомерной гордостью, едва ли не со слезами на глазах, Виталий Юрьевич на перекурах рассказывает соратникам-коммунистам о своем трудолюбивом сыне, о своем надежном воспитаннике: который в пятнадцать лет уже самостоятелен, уже везде поработал, уже возмужал и трагедию в их семье перерос.

Однако прошли годы, и в скончавшемся от передозировки новой русской культурой, воровством и бандитизмом Санкт-Петербурге, в этой многонациональной пиявке, всласть насосавшейся безработной крови, трудоустроиться оказалось почти невозможно.

Обнаглевшие работодатели предъявляли непомерные требования, молодежь не хотела трудиться, биржа труда была переполнена нетрудоспособными стариками, эксплуататоры грозили увольнением за малейшую провинность.

И все-таки, после некоторых предварительных изысканий, – спасибо косвенным связям родственницы и конформисту Владиславу, – и после ста минут запыхавшихся телефонных разговоров Владиславу Витальевичу сомнительно, но посчастливилось утвердиться в должности наборщика текста.

Благоприятной гранью стало то, что хорошо образованный в условиях доморощенной поэзии Владислав только перепечатывал небрежные рукописные тексты, напрямую не соприкасаясь со столь двусмысленной субстанцией, как бумага.

Почерк Владислава был настолько отвратительный, что когда-то, еще в годы учебы, ему приходилось по шесть часов кряду справляться с домашними заданиями: пилотируя карандашом, чертя по линейке безупречно-прямые линии при разлиновывании тетрадей, к которым забыли приладить пурпурно-алые рельсы полей, – причем ручкой Владислав проводил столь грубо, с вызывающим нажимом, что казалось, будто он поджигает, раскаляет эту линию, желая, чтобы огонь горел, разделяя два мира надуманных допустимостей.

«Ты лампу, лампу-то поверни, – говорила ему Людмила Викторовна, – ведь зрение портишь. И покрупнее пиши, потом не разберешься сам, что накарябал».

И из-за неизъяснимо мучительной боязни, что Владислав совершит какую-нибудь, хоть даже и незначительную помарку, Людмила Викторовна принуждала его подготавливать полуторачасовой черновой вариант работы на отдельном листе («и тут пиши разборчиво, а то перепишешь с ошибкой»), а затем – при переписывании, сначала аккуратно выводить буквы в тетради карандашом, чтобы можно было их после внимательной вычитки безошибочно нарисовать пожирнее, но уже ручкой:

«Ты линейку придерживай, а то строка, как хвост собачий, туда-сюда прыгает. Когда тебя в армию заберут, так же будешь по мишеням стрелять?» – безрадостно спрашивала у сына Людмила Викторовна.

«Сам мишенью встану», – нечленораздельно бормотал Владислав.

Наконец, спустя несколько часов трудоемкой работы – тугого скрипа головастого ластика, добывания угла с помощью транспортира, поиска вечно обрывающейся связи с эпохой циркуля и краями намокшего от пота листа, после переписывания и подчеркивания Владислав Витальевич наконец-то завершал свой четырехчасовой труд и спешил спрятать тетради в портфель. Но Людмила Викторовна останавливала его:

«Как-то быстро, – и многозначительно поднимала бровь, – дай-ка посмотрю, что ты там понаписал».

И тогда восьмилетний Говорикин, опуская подбородок, вручал ей свою работу.

Нахмурившись, мать пробегалась глазами по беззащитным черно-белым буквам, выгнанным из общежития пишущей ручки на мороз листа, – и, проверив тщательно, Людмила Викторовна либо с одобрительной улыбкой кивала, либо, что происходило чаще: она вдруг расстреливала Владислава своими заряженными девятимиллиметровыми глазами калибра кобры, выхваченной из кобуры.

И двухметровым пальцем указывала на померещившуюся ей в этом нацистско-рукописном тексте какую-нибудь ошибку еврейского происхождения, какую-нибудь кареглазую помарку, что-то такое, что нужно было непременно исключить, выкорчевать, изжить.

«А это, – поднося тетрадь к лампе, говорила она, – тут, по-твоему, что?»

«Оставь уже ребенка в покое, – откуда-то говорил Виталий Юрьевич, – ты на нем, как на велотренажере ездишь, всю душу вымотала».