— Слышь-ко! — откликнулся тут же старик. — А я тебя припоминаю. Чуб только тогда был погуще, и будто летом это происходило, была другая одежда… Да, Завьяловы-то уехали. Как Прохор преставился, так и съехали, отправились в другую сторону счастья искать, в городскую…
Помолчали, и все вокруг притихло. И снова заговорил старик, закуривая папироску?
— Не часто балуюсь, а про запас держу, — сказал он, затягиваясь так сильно и глубоко, что даже страшно становилось. — Я могилку-то потом покажу. Да. Хорошие вы ребята. Ну что же… Родов пять нас тут, не более. Завьяловы вот да Морозовы, Дудины, Поповы… Еще Шестаковы… Пожалуй, все. Я, к примеру, от Шестаковых…
Опять замолчали. Как будто семейный дух опустился к нам — присутствовать с нами.
Вскоре мы уже были участниками начинающегося пира. Не буду славить благоухание еды, пищи, приправ и разносолов, поскольку не за этим же мы ехали, проделали такой долгий путь, — буду гнать коня к цели.
Нас усадили за стол (как усадили бы и в любом другом месте, куда бы мы ни пришли): когда я голоден — это. явление физическое, когда голоден мой ближний — это явление нравственное, — и хозяин, тот человек в фартуке, на которого мы сразу натолкнулись, когда входили в дом, сказал слово. Он переоделся, как и брат, что помогал разделывать тушу. Теперь на нем белая рубаха, застегнутая доверху, серый костюм. Так же одет и брат. Он говорил витиевато, может быть, даже высокопарно, но это не казалось неуместным. Он говорил, что как распорядитель праздника, приветствуя добрых соучастников, хочет сказать слово обильно и щедро. Славил дары лета, смысл человеческого существования, человеческую стойкость.
Савелий, я видел, наслаждался лицами, жестами, говором спокойным и достойным. И сам пытался быть со всеми, как и я, на равных. Он преобразился, и когда мы время от времени взглядывали друг на друга, чтобы найти подтверждение нашему восторгу, изумлению, на нас сразу обращали внимание и улыбались. Царило чувство единения и чистоты. Здесь, в этих тесных стенах, присутствовали любовь, сострадание, смех, страх, откровение. Не доверяя себе, я видел, что это так, наблюдая за Савелием.
Долго продолжался этот пир, мы видели, что не только сидевшие рядом люди нужны были нам, но и мы были необходимы и старику из рода Шестаковых, и братьям, что приняли столь радушно нас в свой дом, и другим соучастникам пира.
Хозяин встал и, оглядев всех, сказал:
— Помянем и Прохора Кузьмича! Он был лучше того, как мы знали его, а и сам он себя не знал, как и мы все… Но вспомянем Прохора и всех наших сродников и будем всегда их помнить. Многочисленны, выносливы, легко переносим мы жару и холод, дождь… Поселились предки наши в лесах, у непроходимых рек, болот, озер… и теперь все это обернулось богатством…
Хозяин задумался на какое-то время. Остальные сотрапезники его тоже не прикасались к еде, ждали, скажет ли он что еще или какое-либо действие совершит. А он только кивнул, тряхнул головой, видимо устав, так и не проронил, скажем, «бодрствуйте», или «идите», или что-нибудь в этом роде.
Время было позднее. Нам с Савелием надо было хорошенько отдохнуть, чтобы завтра со свежими силами отправиться дальше. Я взглянул на друга, а он уже сам искал моего взгляда. Кивнул мне, и мы стали прощаться.
Хозяйка тоже встала из-за стола. Оказалось, что все было приготовлено для нашего отдыха. Она проводила в светелку, где было не так тепло, как на печи, но лежали тулупы. Это было как раз то, чего нам и хотелось.
Мы остались одни. Скоро темнота ночи перешла в то полуночное мерцание звезд, когда кажется, что уже наступил новый день — окно здесь было широкое, обещало нам показать завтрашнее солнце во всем его великолепии. И мы, пожелав друг другу спокойной ночи, заснули в блаженстве, приберегая на потом впечатления сегодняшнего вечера.
На следующий день никакого солнца не было — была пурга, метель. Нас посадили в кибитку трактора и долго везли куда-то. Мы, конечно, представляли, куда едем, на это был и уговор. Нас обещали довезти до лесопункта, оттуда, как говорили, и дорога пойдет, и в лесу ветра почти нет, и красота кругом, а может, — с надеждой смотрели на небо, — и утихнет к тому времени пурга, еще и солнце покажется… Пока же мы оказались «замкнутыми», и было такое ощущение, что нас везут «за кудыкину гору».
Когда выбрались на свет дневной, ослепило солнце. Трактор замер на лесной поляне, у времянок и складов лесного хозяйства. Наезженная дорога блестела, тишина стояла невероятная. Мы закрепили лыжи. На прощанье нам советовали держаться дороги, далеко в сторону не забредать, потому что деревень теперь нет по той дороге, а заблудиться вполне можно. К вечеру же, сказали, если никуда не попадем, можно выйти на большак, по которому идут автобусы — развозят лесорубов по деревням. Сомдобо, Пих-тино, Кленово, Мякшевица, Стовица, Трубино, За-польское, Жарское… Вам в самый раз — выбирайте какую хотите!..
И мы помчались. Эх, с ветерком! Пылало солнце. Снег слепил глаза. Но спуск продолжался недолго, скоро мы углубились в сосновый лес и, заметив лыжню, пошли ровно, не торопясь, огибая возвышенность, но пытаясь все же взобраться на нее. Мы следовали движению лыжни: то сворачивали явно с летней дороги, то кружили вокруг чащобы; иногда мы удалялись от лыжни и сами прокладывали себе путь, заметив солнечную поляну, или рябину с пунцовыми ягодами, или нарядную птицу в кустах, за деревом…
— Не жалеешь? — сказал, останавливаясь, Савелий, запыхавшийся, довольный, распаренный. — Не жалеешь, что ружье не взяли?
— Нет, — ответил я. — Ружья бы развели нас, а вместе веселей!
— Разбрелись бы, а сходясь — хвастались… Это хочешь сказать?