Звон и рыдание
В заколдованном мире звуки, подобно свету, возникают словно ниоткуда, само пространство разносит их — и они впиваются в душу неизъяснимым очарованьем, в котором слиты восторг и унынье. Хома несётся на ведьме: «Но там
При всей звонкости этой песни есть в ней что-то болезненное, жалостное, рыдающее. Именно звуковой образ позволяет понять: чувство, каким Россия отдается в сердце автора, то же самое, каким сверкающая красота панночки отдаётся в сердце Хомы: «Она лежала как живая. (…) Но в них же, в тех же самых чертах, он видел что-то
Зародыш того лирическо-демонического пейзажа, который широко раскинулся в «колдовских» сочинениях Гоголя и в конце концов слился с образом России, мы находим в «Бесах» Пушкина, герой которого тоже потерялся в «необъятном просторе», наполненном звуками «жалобной» песни:
«Надрывая сердце» — «рыдает и хватает за сердце». «Бесы», как и «Ночь перед рождеством», написаны в 1830 г., и в них можно найти почти дословное совпадение: «мчатся бесы рой за роем в беспредельной вышине» — «все было светло в вышине… вихрем пронесся… колдун…, клубился в стороне облаком целый рой духов…» Но то, что у Пушкина отдает жутью, у Гоголя пока еще овеяно духом фольклорной забавы, лишь позднее войдёт в этот полночный сияющий пейзаж «бесовски-сладкое чувство» («Вий»).
Быстрая езда и мелькание
Важнейший мотив гоголевского лирического отступления — скорость, стремительное движенье России-тройки: не то скаканье по земле, не то уже полет над землею:
«И какой же русской не любит быстрой езды? Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда: “черт побери все!” — его ли душе не любить ее? Ее ли не любить, когда в ней слышится что-то восторженно-чудное? Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе… Эх, тройка! птица тройка, кто тебя выдумал?…»
Здесь впервые в «патриотическом месте» поэмы прямо поминается черт. Хотя Гоголь прячет своего давнишнего персонажа под стершейся идиомой («черт побери все»), сам контекст подчеркивает ее прямой, демонический смысл, поскольку рядом говорится о «неведомой силе». Знаменательно, что сравнение тройки с птицей предваряется у раннего Гоголя сравнением черта с птицей. «Вези меня сей же час на себе, слышишь, неси, как птица!» — приказывает Вакула черту, и тот покорно подымает его в воздух, «на такую высоту, что ничего уже не мог видеть внизу…» Так что соединение снижающего образа «черта» и возвышающего образа «птицы» уже задано в ранней повести. Вокруг мотива быстрой езды выстраивается устойчивый образный треугольник: тройка — птица — черт.
Полет Вакулы верхом на черте и Чичикова на тройке — вариации одного мотива. Знаменательно, что черт, приземлившись вместе с Вакулой, «оборотился в коня» и стал «лихим бегуном». И дальше вихревое движение этого черта-бегуна совпадает по пластике изображения с бегом коней, олицетворяющих Русь. «Боже мой! стук, гром, блеск…: стук копыт коня, звук колеса отзывались громом и отдавались с четырех сторон…; мосты дрожали; кареты летали… огромные тени их мелькали…» («Ночь перед Рождеством»), «… И сам летишь, и все летит; летят версты…, летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль… Гремят мосты, все отстаёт и остаётся позади… Что за неведомая сила заключена в сих неведомых светом конях?… Гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земли…» («Мертвые души») Одно и то же «наводящее ужас движение» изображено в полете на черте и в полете на тройке: «мосты дрожали» — «гремят мосты»; «кареты летали» — «летит вся дорога»; «отзывались громом» — «гремит воздух»; «пешеходы жались и теснились» — «постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства».
Гоголевское величание Руси-тройки достигает мистического апофеоза в словах «и мчится вся вдохновенная Богом». В ранней повести Гоголь придает юмористическое звучание этому патетическому образу. Вакула, принесённый в Петербург чертом, засовывает его в карман и входит к запорожцам, которые приветствуют его: «Здорово, земляк, зачем тебя Бог принёс?» Черт «нечаянно» назван Богом. И такое же головокружительное превращение — словно незаметно для автора — происходит в лирическом отступлении. «Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда: “черт побери все!” — мчится вся вдохновенная Богом» (5, 232–233).
В нижеследующей сборной цитате трудно различить фрагменты двух произведений, настолько плавно они перетекают друг в друга, демонстрируя стилевое единство демонического хронотопа:
«А ночь! небесные силы какая ночь совершается в вышине! А воздух, а небо, далекое, высокое, там, в недоступной глубине своей, так необъятно, звучно и ясно раскинувшееся!..» («Мертвые души»). «Такая была ночь, когда философ Хома Брут скакал с непонятным всадником на спине. Он чувствовал какое-то томительное, неприятное и вместе сладкое чувство, подступавшее к его сердцу. (…) Земля чуть мелькала под ним. Все было ясно при месячном, хоть и неполном свете. Долины были гладки, но все от быстроты мелькало неясно и сбивчиво в его глазах» («Вий»). «… Что-то страшное заключено в сем быстром мельканье, где не успевает означиться пропадающий предмет…» («Мертвые души»).
И сама тройка то и дело рассыпается прахом и пылью, уносится в никуда. «И, как призрак, исчезнула с громом и пылью тройка» («Мертвые души», 5, 208).
Блок выдает тайну Гоголя
Демонически-эротический подтекст гоголевского образа России ясно выступает не только в его собственном, раннем творчестве, но и в последующем движении русской литературы, прежде всего у Александра Блока, который накрепко связал в своей поэзии два этих мотива: «демонической женственности» и «вдохновенного патриотизма». Образы колдуньи, «незнакомки», «снежной девы», с её чарами, заклятиями, волхованьями, пронизывают всю лирику Блока, особенно периода «Снежной маски». Мы узнаем мистическое сладострастие «Вия» в таких стихах, где лирический герой, заколдованный «очами девы чародейной», уносится на вершины, падает в бездны, растворяется в метели, вновь и вновь испытывает судорогу «быстрой езды» в объятиях ведьмы, которую называет «Россией». Это дразнящая и гибельная красота, влекущая за собой до задыхания в бесконечность и куда-то пропадающая.
Блок досказывает то, что оставалось недосказанным у классиков 19-го века, — то, о чем они не догадывались, чего страшились, в чем не смели признаться самим себе. Блок восстанавливает пушкинское наполнение бесовского пейзажа— метельное, вьюжное, но там, где у Пушкина только страх и от чаяние заплутавшего путника, у Блока — «бесовски сладкое чувство» гибельного полета вослед непостижимой силе, зовущей от имени родины.
«Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце?» — вопрошал Гоголь. «Что мне поет? Что мне звенит? Иная жизнь! Глухая смерть?» — вторит ему Блок и уже дает свой ответ. Для Блока эта «влекущая красота», низводящая ангелов, смеющаяся над верой, попирающая заветные святыни, открывается и воспевается в его собственной Музе. «Кто раз взглянул в желанный взор, тот знает, кто она» — говорит Блок о своей незнакомке. Собственно, Панночка-Россия, с её страшной, сверкающей красотой, и становится Музой Блока, поэзия которого так же вышла из «Вия», как. скажем, проза Достоевского из «Шинели».
Чтение Блока в свете Гоголя позволяет, в частности, понять, как и почему Россия из старухи превращается в юную красавицу («Новая Америка»): ведь это прев ращение уже совершилось в «Вие». «Помолодевшая ведьма» — так можно обозначить этот мотив русской словесности.
Здесь угадывается вариация на тему Гоголя: «… Точно ли это старуха? (…) Он стал на ноги и посмотрел ей в очи… Перед ним лежала красавица, с растрепанною роскошною косою, с длинными, как стрелы, ресницами». Кстати, и «запылавшие щеки» тоже содержат реминисценцию из Гоголя — вспомним «погубившую свою душу» деву-русалку из «Страшной мести»: «щеки пылают, очи выманивают душу… Беги, крещеный человек!» («Страшная месть»).