С середины 2000-х гг. в России стало складываться новое мировоззрение, которое лучше охарактеризовать не в политических, а в поэтических терминах, поскольку оно привносит в политику кипение творческих страстей. Можно назвать это явление
Не случайно в лидерах этих умонастроений — писатели: А. Проханов, Э. Лимонов… А примыкают к нему с разных флангов столь непохожие люди, как евразиец А. Дугин и недавно скончавшийся в Израиле литературовед А. Голдштейн. Для них главный критерий политической жизни: величие, яркость, красочность, поэтому их можно отнести к платоно-вагнеровской, а у нас — блоковско-маяковской традиции политико-эстетической мысли. Государство — это совершенное произведение искусство, в котором граждане играют роль послушного материала, мягкой глины, лепимой руками творца-вождя, сверххудожника дела, чьи поступки — «размером в шар земной». Главное — просиять и сгореть. Постсоветское буревестничество вдохновляется многими мотивами предсоветского и раннесоветского (Горький, Маяковский, Багрицкий, Н. Островский…).
Одержимость всякого рода масштабами: историческими, эстетическими, политическими, географическими, космическими… Любовь к панорамам и взволнованным стихиям: бушующему морю, вулканической лаве, оглушающему грому и ослепляющей молнии. Зачарованность великим и возвышенным, героическим и трагическим, судьбоносным и стихийным в их наглядных проявлениях. Это жизнь под знаком супер…
Это роднит Проханова, Лимонова, Дугина и, как ни странно, Д. Быкова. Это роднило Горького, Блока, Маяковского и, как ни странно, Пастернака 1930-х гг. Эстетика важнее морали. Или, тоньше, сама эстетика несет в себе мораль, и абсолютное зло, благодаря своему, превосходному (в гегелевском смысле) масштабу, становится благотворным, т. е. морально оправданным. Великолепие воспринимается как великодушие, сила как правда. Буревестничество — это наслаждение коллизиями, катаклизмами, катастрофами, революциями, всеми красочными и кровавыми пиршествами истории, в которых проявляется величие героев и жертв.
Политически это умонастроение переходит в ти-танократию, убеждение, что власть и государство должны быть титанических масштабов, должны править миром или устремляться к такому господству, и задача граждан — служить такой возвышенной и всеобъединяющей цели. Слабые, посредственные диктатуры или демократии ведут к моральному вырождению населения, упадку духа и духу упадка, культу золотого тельца. Конечно, титанизм не предопределяет форм правления, теоретически возможна и титаническая демократия, например, США. Но поскольку демократия требует разделения власти между многими ее ветвями и субъектами, а значит, и их относительного ослабления, то чаще всего титанократия тяготеет к форме тоталитарных или авторитарных режимов. Буревестничество — это романтика революции, великих потрясений и жертв, могучих вождей, единящихся масс, самоотверженных героев, оптимистических трагедий…
В конкретных послесоветских условиях идеалом буревестничества становится СССР, как великая сверхдержава, смело шедшая в будущее, поставившая себе на службу огромные человеческие и материальные ресурсы. Обратная сторона этого титанизма — бесконечное нагромождение жертв, подавление личности, преследование талантов и инакомыслящих, разорение природных ресурсов, — может в той или иной степени осуждаться, но при подведении общего баланса СССР оказывается в политическом и даже моральном выигрыше. Абсолютное зло благотворно хотя бы тем, что объединяет людей в борьбе против себя. Диктатура объявляется создателем культуры, а чем больше преследовались и уничтожались писатели и ученые, тем больше это служило величию литературы и науки. Здесь звучат многие мотивы раннего евразийства, с его культом сильного государства как «симфонической личности». Буревестничество — это моральный максимализм, легко переходящий в аморальность, поскольку величие масштаба превыше полярности добра и зла.
Пошлость обличения пошлости
В России принято много говорить о пошлости и непрерывно ее разоблачать. Набоков настаивал на непереводимости самого понятия «poshlost’», его неискоренимой русскости. Откуда же в России такое засилье пошлости, что великие русские писатели: от Гоголя до Чехова, от Горького до Зощенко, от Ю. Трифонова до Т. Толстой — непрерывно с нею борются, а победить никак не могут? Последним в ряду пошлоборцев высказался Дмитрий Быков в замечательном «Письме историку»:
«… Существовать в России в наши дни — увы, неисправимая оплошность: чего ни пой, куда ни поверни, с кем ни сойдись — все это будет пошлость, единой деградации процесс, хвалила власть тебя или карала… Ругать коммунистический ГУЛАГ, хвалить коммунистическую прошлость, показывая Западу кулак… какая пошлость, млядь, какая пошлость!..»
Можно добавить, что и осуждать пошлость — тоже пошлость, уже в квадрате, поскольку само употребление этого слова подразумевает вполне стандартное «интеллигентное» и «брезгливое» к ней отношение. Поэтому прав был Чехов, выставляя пошляками именно борцов с пошлостью, таких, как сухая и правильная Лида Волчанинова из «Дома с мезонином».
Отчего же в России пошлость ходит по кругу и тот, кто упорнее всех обличает ее, оказывается пошл вдвойне? В быковском стихотворении дан ключ к определению пошлости: «вкус уныл, а пафос беспределен!» Особенность российского общественного дискурса — его пафосность, повышенная эмоциональность и категорическая оценочность. Изучая язык советской эпохи, можно прийти к выводу, что лексические значения слов неразрывно срастаются с экспрессивными и оценочными. Слова «пролетарий» и «материализм» возбуждали энтузиазм и горячую веру, а «буржуазный» или «идеализм» — презрение и вражду. Слова становятся сигналами для определенных действий и отношений. Вот это и есть пошлость: запрограмиро-ванность поведения, отсутствие личного подхода и самостоятельной рефлексии. Такое чрезмерное развитие второй сигнальной системы академик Иван Павлов считал характерным для своих соотечественников: «Русский ум не привязан к фактам. Он больше любит слова и ими оперирует. <…> Русская мысль совершенно не применяет критики метода, т. е. нисколько не проверяет смысла слов, не идет за кулисы слова, не любит смотреть на подлинную действительность» («Об уме вообще, о русском уме в частности»).
Пошлость — это прокламация некоей сверхистины, это глубокомыслие, глубокочувствие, глубо-кодушие на мелких местах. По словам В. Набокова, «пошлость — это не только явная, неприкрытая бездарность, но главным образом ложная, поддельная значительность, поддельная красота, поддельный ум, поддельная привлекательность». Самый типичный знак пошлости — восклицательный знак. Нигде в мире не употребляют столько восклицательных знаков, как в России. В английском языке он, между прочим, почти полностью вышел из употребления (да и появился впервые на пишущих машинках лишь в 1970-е гг.). В британском английском «!» используется в основном как знак иронии и сарказма, чтобы избытком пафоса подчеркнуть прямо противоположный смысл.
Почти вся российская публицистика — это сплошной восклицательный знак, заменяющий рефлексию и аналитику. И не только публицистика — это стиль общественной жизни, в которой восклицание внедрено в каждый публичный жест. Пошлость всегда патетична и даже по-своему вдохновенна.
Должно ли нас удивлять соседство вдохновения и пошлости? Примеры можно найти в поэзии революционной эпохи, даже у Маяковского и Есенина, не говоря уж о глашатаях и краснобаях, типа Троцкого и Луначарского («железный обруч насилия и произвола», «в сердцах трудовых народов живет непреодолимое стремление»). Пошлость — это претензия на «сверх», это преувеличение «всего хорошего»: красоты, ума, добра, чувства, величия. Это эстетство, умничание, морализм, сентиментальность, мессианство. Это «лебедь горделиво выгибает свою изящную шею» или «клянемся свергнуть гнет кровавого деспотизма». Но и вдохновение — тоже «сверх», состояние чрезвычайности, когда слова и мысли выходят из-под контроля разума, когда опьяняешься высоким и прекрасным: тут, выражаясь словами блоковской «Незнакомки», один шаг от «in vino veritas» до «очей синих и бездонных». Вот почему вдохновение чревато пошлостью даже больше, чем смиренный здравый смысл. Пошлость бывает плоская — и величественная; пресная — и пьяная. Демьян Бедный впадал в пошлость — ну а Есенин разве нет?
И вот этого вдохновения, большей частью пьяного, очень много в общественной жизни России. Примечательно, что сам Д. Быков, борясь с пошлостью, настаивает, что в России невозможна ни культурная середина, ни средний класс — только полное величие или полное ничтожество:
«Россия — единственная страна в мире, которая может быть либо великой, либо никакой. Швейцария может, Франция может, даже Китай может заниматься мелкими делами. <…> Россия — страна не для средних людей. Даже среднего класса у нас нет. В России вообще нет ничего среднего. Средний человек в России не выживает. В России выживает либо подонок, равного которому нельзя отыскать, настоящий злодей, — либо гений» («Как добиться успеха»).
Понятен терапевтический смысл таких увещеваний: дескать, у нас потому все так убого, что мы еще не прорвались к тому величию, на которое только мы одни во всем мире и способны (хорошо бы скорректировать это утверждение с первым философским письмом П. Чаадаева). Но такой максимализм, такая претензия на наибольшее и есть источник пошлости, столь ненавистной Д. Быкову. Все срединное, умеренное, согласно этой логике, — пошлость. Либо великое, либо никакое! Либо гений, либо злодей!
Но это стремление непременно к великому, чтобы ни в чем не было среднего, а только удаль и прорыв, — и есть суть пошлости. Российская пошлость всегда претендует на подлинно революционный размах. Типична фигура «нового русского», которому мало умеренно-буржуазных форм самоутверждения, ему хочется «зажигать». В этом смысле он родной брат российской революции, которая раздувала «мировой пожар в крови». Горький обличал пошлость и скромное благоразумие и воспевал бурю и буревестничество, не понимая, что «гордый, черный демон бури» — это и есть квинтэссенция пошлости.
В Америке и в Англии, где я прожил четверть века, я практически никогда не сталкивался с явлением пошлости. Там в этот смысловой регистр почти ничего не попадает, хотя люди точно так же, как в России, родятся, учатся, женятся, работают, отдыхают, стареют, умирают. И все это воспринимается как естественная участь, достойная человека, чем бы он ни занимался, домашним хозяйством, медициной, торговлей или философией. Есть презумпция достоинства в оценке людей, как есть презумпция невинности в правосудии. В России такой презумпции нет, поэтому приходится каждое письмо начинать «уважаемый» и заканчивать «с уважением», чтобы невзначай не обидеть адресата.