О пирогах не жалела, насытилась грубым печевом. Еда и еда, какая разница.
Сидела в соломе, надеялась на дедушку. Самой ей отсюда было не выбраться.
Назавтра преподобный явился снова и теперь был суров.
– То еще сразумей, что каких бы вин за тобою прежде ни было, греховным своим переодеванием ты их усугубила. Знаешь, как прописано в уложении? Баба иль девка, что рядится в мужеское платье, помрачена дьявольским духом и надлежит, ради ее же души спасения, очистительному на костре сожжению, – объявил он. (Правда иль нет, Ката не знала.) – И жгли таких, было. Но фискал о твоем новом преступлении не ведает. Хочешь, прикажу тебе юбку дать? Моя власть, могу.
Пирогов он сегодня не предлагал. Когда кликнул послушника, у того на блюде был только хлеб с водой.
– Скажешь правду?
Ката помотала головой. Дедушка где-нибудь близко. Думает, как ее выручить. А признаешься Тихону – Учителя схватят.
– Что ж, всяк грешник готовит себе муку сам. Много тебе целого каравая будет. Оставь ей половину, сын мой.
Ничего, хватит мне и этого, думала Ката, оставшись одна. Дед Симпей, когда кормил, не больше давал.
Ох, где он?
На третий день архимандрит не вошел, а ворвался, весь злой-перекошенный, и сразу начал браниться.
– Думаешь, я не знаю, отчего ты платье девичье скинула, отроком обратилась? – зашипел он, наклонясь к ней близко и брызгая слюной. – Знаю, насквозь тебя вижу! Ты уродина и хорошо про то ведаешь! Рожа, будто черти горох молотили. На лбу отметина. Рот лягуший, нос утячий. Ненавидишь самое себя, естеством своим брезгуешь! Никто никогда тебя не захочет в жены, ни даже в полюбовницы! И упрямство твое того же корня! Мучаешь свою плоть, ибо не можешь ей простить безобразия! Оттого и еройствуешь! Это у тебя такое блудострастие, как у многих ваших раскольничьих самосожженцев!
Ката от обиды, от унижения заплакала, а он ткнул ее в затылок жестким пальцем.
– Плачь, уродина, плачь. Мокрица жалкая! Говори, в чем перед государством провинилась! Покайся! Не мне – Богу! Никому кроме Него ты не нужна, не мила!
– Не в чем мне каяться, – прошептала Ката, всхлипывая. Неужто она и вправду такая безобразная? А и пусть. Монахине все равно.
– Хватит тебе и четвертины хлеба, – сказал Тихон на прощанье, так ничего и не добившись.
Что ж, ничего. Хватило. Разломила на десять кусочков. Клала в рот, не глотала, ждала пока размокнет.
В четвертый день ее долго никто не тревожил.
Теплее не стало, но к холоду Ката привыкла, даже в солому уже не зарывалась. Лежала, глядела на потолок, представляла, что он не серый, а синий, со звездами и луной.
Больше всего тосковала по своим беседам с дедом Симпеем. Сколь о многом ей надо было его спросить!