— Господи, ненавижу путешествовать, — вздохнула Хлоя и укусила кончик указательного пальца. — Еще больше я ненавижу возвращаться, у меня настоящий страх перед возвращениями. После того как я какое-то время не была дома, мне всегда кажется, что в мое отсутствие произошло что-то ужасное — прорвало трубу, я потеряла работу или мои кактусы засохли.
— У вас есть кактусы?
— Несколько, было такое увлечение. Знаю, ерунда, но я однажды провела зиму в Аризоне и как-то прониклась к ним. У вас есть дома какие-нибудь растения или животные?
— Когда-то у меня были рыбки.
— И что с ними стало?
— Пару лет назад я жил с одной девушкой. Она, наверное, меня ревновала, потому что в один прекрасный день отсоединила подачу воздуха и рыбки все передохли.
7. Разговор сворачивал то на одно, то на другое, открывая нам на каждом повороте особенности характеров друг друга, как петляющая в горах дорога неожиданно открывает перспективы, которые сейчас же сменяются новыми, и так шло до тех пор, пока шасси не ударились о покрытие посадочной полосы, а двигатели не заработали в обратном направлении, вызывая торможение. Самолет подрулил к терминалу, где изверг содержимое в запруженный народом зал прилета. К тому моменту, когда я получил багаж и прошел таможню, я уже влюбился в Хлою.
8. Трудно увидеть в ком-то любовь всей своей жизни, если только ты еще не умер (а тогда это по определению невозможно). Но почти сразу после встречи с Хлоей мне уже не казалось странным думать о ней в таких выражениях. Я не могу даже приблизительно сказать, почему из всех доступных чувств и всех их возможных адресатов я должен был вдруг ощутить именно любовь и именно к ней. Я не могу претендовать на то, что знаю механизм этого процесса, или подкрепить свои слова чем-нибудь, кроме того, что так оно действительно было. Я только могу рассказать, что спустя несколько дней после моего возвращения в Лондон мы с Хлоей провели несколько часов вместе. Потом, дней за десять до Рождества, мы ужинали в ресторане в западной части Лондона и, как если бы это было самым невероятным и в то же время самым естественным делом, закончили вечер, занимаясь любовью в ее квартире. Рождество она провела со своей семьей, я же уехал с друзьями в Шотландию, но мы находили друг друга, созваниваясь каждый день. Иногда даже по пять раз в день — не для того, чтобы сказать что-то определенное, просто потому, что оба чувствовали: никогда раньше ни с кем мы
9. И я именно потому не мог допустить мысль, что встреча с Хлоей была простым совпадением, что ощущал нашу взаимную предназначенность (она не только договаривала начатые мной предложения, она делала наполненной мою жизнь). Я больше не обладал способностью рассматривать вопрос о предопределении с той долей безжалостного скептицизма, которой, по мнению многих, он заслуживает. В обычной жизни не суеверные, мы с Хлоей ухватились за многочисленные детали, пусть ничего не говорящие сами по себе, но, как нам казалось, подтверждавшие то, что интуитивно мы уже знали:
10. Поднимая реальную жизнь до уровня значимого символизма, мы приписывали времени изначально ему не свойственный повествовательный смысл. Мы с Хлоей мифологизировали нашу встречу в самолете, поместив ее в декорации с Афродитой и амурами — акт первый, сцена первая — самого классического и мифологического из нарративных[1] жанров — любовного романа. Казалось, что с момента рождения каждого из нас гигантский разум на небесах точно рассчитывал наши орбиты, чтобы однажды мы смогли встретиться на борту авиалайнера, совершавшего рейс Париж-Лондон. Поскольку для нас это стало очевидным, мы могли позволить себе не думать о бесчисленном множестве любовных историй, которые не случаются, романов, остающихся ненаписанными из-за того, что кто-то опаздывает на самолет или теряет листок, на котором был телефонный номер. Уподобившись историкам, мы безошибочно приняли сторону того, что уже произошло, забывая о случайной природе всякого события, и поэтому оказались повинны в создании крупных форм нарратива — Гегели и Шпенглеры собственных жизней. Разыгрывая из себя писателей (писатель — тот, кто приходит, когда все уже закончилось), мы сложным алхимическим путем превратили встречу в самолете в нечто заранее продуманное, навязав нашим жизням неправдоподобно высокую степень детерминизма. Поступая так, мы впадали в грех мистики или, если подойти более снисходительно, литературности.
11. Конечно, нам следовало быть рассудительнее. Ни Хлоя, ни я не курсировали постоянно между двумя столицами и не планировали свои поездки заранее. Хлою ее журнал командировал в Париж в последний момент, когда неожиданно заболел заместитель редактора, а я летел только потому, что моя командировка в Бордо закончилась на несколько дней раньше, так что я смог провести какое-то время в Париже с сестрой. Сообщение между аэропортами Шарль де Голль и Хитроу осуществляют две национальные авиакомпании, в день нашего отлета предлагавшие на выбор шесть рейсов между девятью и двенадцатью часами утра. Исходя из того что нам обоим нужно было вернуться в Лондон в середине дня шестого декабря, но каждый до последнего момента не знал, каким рейсом он полетит, математическая вероятность оказаться в одном самолете (но не обязательно на соседних местах) на рассвете составляла один из тридцати шести.
12. Впоследствии Хлоя говорила мне, что собиралась лететь «Эр Франс», рейсом в десять часов тридцать минут. Но как раз в тот момент, когда она освобождала номер, в ее сумке протек шампунь. В результате пришлось перекладывать вещи, что означало потерю драгоценных десяти минут. Пока в отеле выписывали счет, разбирались с кредитной картой и вызывали такси, было уже четверть десятого — таким образом, шансов успеть на рейс в десять тридцать оставалось мало. Когда же она приехала в аэропорт, высидев в пробке у Порт де ля Вийет, посадка на самолет уже была закончена. Поскольку ждать следующего рейса «Эр Франс» не хотелось, она прошла к терминалу «Бритиш Эруэйз», где взяла билет на самолет, вылетающий в Лондон в десять сорок пять — рейс, на который, благодаря совершенно иной цепочке обстоятельств, у меня тоже было место.
13. Потом компьютер распорядился так, что Хлоя оказалась над крылом, место 15А, а я — рядом с ней, место 15В (см. ил. 1.1). Начиная разговор об инструкции по
безопасности, мы понятия не имели, насколько мала сама вероятность того, что мы вообще станем об этом говорить; ведь, принимая во внимание, что ни я, ни она не годились для полета бизнес-классом, что в салоне эконом-класса сто девяносто одно место, что Хлоя зарегистрировалась на место 15А, а я по чистому стечению обстоятельств — на 15В, теоретическая возможность того, что мы окажемся рядом (притом что шансы вступить или не вступить в разговор подсчитать невозможно), получается равной 110 из 17847 — цифра, которая примерно соответствует 1 из 162, 245.
Ил. 1.1. «Боинг-767» авиакомпании «Бритиш Эруэйз»
14. Этот расчет вероятности сидеть на соседних местах оказался бы верен, конечно, будь в день всего только
15. И тем не менее это случилось. Вместо того чтобы воздействовать силой разумных доводов, расчеты, напротив, лишь подкрепляли мистическое толкование нашей любви. Если шансы того, что какое-то событие произойдет, безмерно малы, а оно все же происходит, неужели не извинительно объяснять его влиянием судеб? Когда мы бросаем монету, вероятность один к двум мешает мне призвать Бога к ответу за выпавшую решку или орла. Но когда речь идет о столь малой вероятности, как в нашем случае с Хлоей, когда возможность встречи сводилась к 1 из 5840,82, само собой покажется немыслимым — по крайней мере, тому, кто любит, — что она могла быть чем-то, кроме судьбы. Нужно иметь неправдоподобно холодную голову, чтобы без суеверного трепета отнестись к чудовищно большой цифре, свидетельствующей против встречи, которая перевернула наши жизни. Кто-нибудь в небе (на высоте тридцать тысяч футов) должен был потянуть за ниточки.
16. Рассуждая о вещах, относящихся к области случайного, мы можем придерживаться одного из двух подходов. Философский взгляд в соответствии с принципом «оккамовой бритвы»[2] ограничивается рассмотрением первичных причин: число причин, лежащих в основании событий, следует уменьшать таким образом, чтобы оно не выходило за пределы прямых причинно-следственных связей. Это означает, что надо искать причины, непосредственным образом отвечающие за то, что произошло, — в моем случае вероятность того, что мы с Хлоей зарезервируем соседние места на один и тот же рейс, а не положение Марса по отношению к Солнцу или внутренние особенности романтического сюжета, автор которого судьба. Но как устоять перед мистическим подходом, подкупающим широтой вселенских законов? Зеркало падает со стены и разлетается на тысячу осколков. Почему это случилось? Что это должно означать? Для философа это ничего не значит, кроме того, что зеркало упало на пол, — ничего, кроме того, что легкое сотрясение и определенные силы, действующие в согласии с законами физики, объединились (вероятность этого можно легко подсчитать) и привели к падению зеркала именно в этот момент. Но для мистика разбитое зеркало исполнено смысла, оно зловещий знак полосы неудач, которая протянется не меньше чем на семь лет, божественная кара за тысячу грехов и провозвестник тысячи наказаний.
17. В мире, где Бог умер сто лет назад, где будущее предсказывают не оракулы, а компьютеры, романтический фатализм приобретает сомнительный оттенок мистицизма. Лично меня моя приверженность идее, что нам с Хлоей судьбой было назначено встретиться в самолете, а потом полюбить друг друга, грозила связать с примитивной системой верований на уровне гадания на кофейной гуще или хрустальном шаре. Выходит, что, если бы Бог не метнул жребий,