Сначала он соорудил крылья из двух досок примерно одинаковой длины и ширины для каждой руки. Прибил на них железные петли-держатели для кисти руки и изгиба локтя.
С такими крыльями из обыкновенных досок Люк далеко не смог улететь, испытав свое птичье сооружение на обрыве над речкой.
На этот раз юноша отделался лишь синяком на правой ноге и немного ослабевшей верой в свою затею.
После возвращения домой Люк поужинал с семьей, затем, как обычно, отстоял свой срок на коленях у стены, закрыв глаза и думая о том, на каких крыльях удастся пролететь хоть несколько метров, продержаться в воздухе хотя бы две секунды. Две секунды — это много, этого достаточно вполне для первого раза.
Миа каждый раз, когда приходило время Люку становиться на соль, уходил из спальни. Брат считал, что именно он — причина ежедневной боли и унижения Люка, что в этом только его вина.
Миа было настолько неприятно смотреть на немое мучение своего брата, что он стыдился даже произносить вслух его имя или обращаться к нему за любой помощью.
Эта соль, впитанная в запеченную кровь коленей, отделила их друг от друга. Миа испытывал чувство стыда, вины и бессилия, Люк думал о рукотворных крыльях и был рад тому, что от этих раздумий его отвлекала только боль. И то она отвлекала лишь первые две недели, а затем прекратила и стала приятна, как нежное поглаживание. Как колкая ласка.
Но в этом всем было и хорошее — Миа наконец перестал бояться своей крови, и после того, как Роберт в очередной раз разбил ему нос, юноша, озлобившийся на мать, которая мучила его бедного брата, выплеснул всю свою боль и протест против жестокого мира в лицо попавшегося под руку Роберта.
После этого удара Миа перестали трогать в школе, и со временем Роберт даже стал его лучшим другом, пока их не разлучил выпуск из школы и разное течение судьбы.
Но это было потом, а сейчас Люк стоял на соли и думал о своей ошибке. Его тело слишком тяжелое для досок, нужно что-то другое, то, что могло бы распределить правильно вес его тела.
Когда «час на соли» прошел, Люк как ни в чем не бывало встал из угла, их священного места раскаяния и расплаты за свои грехи, стряхнул ладонью остатки соли, въевшиеся в рану, и ушел на улицу принимать вечерние водные процедуры.
Так как воды в их доме не было, они мылись и подмывались исключительно водой из колодца. В зимние и холодные дни — нагретой водой, в летние — холодной.
Мать вырастила их закаленными и не подверженными гриппам, простудам и насморкам, от которых постоянно лечились другие дети.
Слова Ребекки: «Медикаменты сейчас дороги, и болеть — это такая же роскошь, как носить золото. Дешевле не болеть». И ее дети были лишены такой роскоши, как болезнь.
На другом конце времени. Там, где двадцатитрехлетнего Люка называли Сомелье…
— Здравствуйте, Стенли, — поприветствовал директор сгорбленного старика, лицо которого не выражало совсем никаких эмоций. Ни протеста, ни борьбы, ни желания выбраться из этого гнилого места, называемого тюрьмой.
Старик был абсолютно сломленным и как никогда бесцветным. Он дал им высосать из себя все силы и перестал плыть против течения. Еще немного, и его дожмут. Еще совсем малость, и он возьмет на себя вину за убийство, которого не совершал.
Бывший главврач психиатрической больницы ничего не ответил только что вошедшему к нему человеку «с воли». Из того мира, где пахнет поздним летом и приближением осени. Где пахнет яблонями и поздними побитыми об асфальт яблоками, где пахнет бескрайним чистым небом, которое до этого момента для доктора Стенли никогда не пахло.
Где пахнет людьми, спешащими к себе домой, к своей семье, детям, котам или собакам. К тем, кто их дома ждет. От этих прохожих пахнет счастьем, которого у них никогда не отбирали. От них пахнет отсутствием горя, которого они не съели пуд.
И для всех остальных прохожих эти люди, идущие с работы, совершенно не пахнут, может, только табаком или парфюмом. Но если бы старика сейчас выпустили на волю, то они бы несомненно пахли для него, издавая цветочный нектарный аромат, которого Стенли был теперь лишен.