Книги

Олимпио, или Жизнь Виктора Гюго

22
18
20
22
24
26
28
30

Что касается Виктора Гюго, разрыв повлек за собой необходимость по справедливости поделить себя между женой и возлюбленной. Жюльетта жила только своей любовью, омрачаемой, правда, нуждой и взрывами недовольства. Гюго поселил ее в доме № 14, в квартале Марэ, на улице Сент-Анастаз, по соседству с Королевской площадью. Стены ее квартирки были все увешаны портретами и рисунками домашнего божества. Всякий раз, как влюбленные наведывались в антикварные лавки, они приносили оттуда то готические статуэтки, то старинные ткани. В спальне, между ложем и камином, где «уютно потрескивали пылающие дрова», Жюльетта устроила уголок, где поэт мог работать, и там его ждали остро очиненные гусиные перья, всегда заправленная масляная лампа и стопка голубой бумаги. Лежа в постели, она безмолвно созерцала «милую голову», в которой рождались величественные строки: «Давеча я глядела на тебя и любовалась твоим благородным и прекрасным лицом, исполненным вдохновения…» Проведенные вместе часы сторицей вознаграждали ее за все унижения:

Она сказала: «Да, мне хорошо сейчас. Я не права. Часы текут неторопливо, И я, от глаз твоих не отрывая глаз, В них вижу смутных дум приливы и отливы… У ног твоих сижу. Кругом покой и тишь. Ты лев, я горлица. Задумчиво внимаю, Как ты страницами неслышно шелестишь, Упавшее перо бесшумно поднимаю…»[101]

И надо сказать, такое обожание было приятно Гюго. Но слепым это поклонение назвать нельзя. У Жюльетты накопилось немало поводов для обид и ревности, ибо в доме на Королевской площади была потайная лестница, которая вела прямо в кабинет Гюго, и Жюльетта, время от времени сама ходившая по этой лестнице на свидание к своему «обожаемому», отлично знала, что и другие женщины уступали в этом кабинете неотразимым чарам его хозяина.

ЖюльеттаВиктору Гюго: «Вы красивы, слишком красивы, и я ревную вас, даже когда вы находитесь подле меня. О прочем судите сами… Мне хочется, чтобы я одна любила вас, – ведь я люблю вас так, что мое чувство может заставить вас забыть о любви всех других женщин…» Без сомнения, причину целомудрия ее возлюбленного, на которое она не однажды сетовала, следовало искать в его тайных наслаждениях. Несколько раз она обличала его во лжи. Он говорил ей: «Мне надо съездить за город навестить семью», но потом она обнаруживала, что семья Гюго еще и не выезжала на дачу. Кто же были виновницы таинственных отлучек?

Сначала Жюльетта ревновала Гюго к мадемуазель Жорж и Мари Дорваль, а теперь страшилась соперничества своей шляпницы и танцовщицы из Оперы, мадемуазель Лизон. Искусительницы испытывали все средства обольщения на мужчине, который и не думал противиться соблазну. У потайной двери звонили актрисы, жаждущие ролей, юные и пылкие кокетки парижского света, начинающие писательницы. Гостьи и Гюго беседовали о поэзии, устроившись на диване. «Если бы я была королевой, – говорила Жюльетта, – я не выпускала бы вас иначе чем в железной маске, тайна которой была бы известна только мне». Но цепи носила она сама, и неверный возлюбленный, как и прежде, запрещал ей отлучаться из дому без него. «Зачем держать меня в заточении? – сетовала Жюльетта. – Я люблю вас, и любовь моя лучше самых крепких и надежных запоров…» Она не могла смириться с подобной тиранией: «Скоро минет четыре года с того дня, как ваша любовь лавиной обрушилась на меня, и с тех пор я не вправе ни двинуться, ни свободно вздохнуть. Моей вере в вас грозит гибель под развалинами нашей связи…»

Вероятно, она не вынесла бы такой жизни, если бы не их путешествия, – каждое лето она получала желанную передышку. Семейство (то есть Адель с детьми) уезжало в Фурке или Булонь-сюр-Сен, жило там на лоне природы, и в течение полутора месяцев влюбленные, став на время супругами, отправлялись в Фужер, родной город Жюльенны Говэн, либо в Бельгию, пленявшую Гюго перезвоном колоколов, башнями и старинными домами.

Он ежедневно отправлял письмо Адели. 17 августа 1837 года: «Дорогая, Брюссель меня просто ослепил… Городская Ратуша – поистине жемчужина зодчества и красотой своей может поспорить со шпилем Шартрского собора… Скажи Дидине и Деде, Шарло и Тото, чтоб они поцеловали друг друга от моего имени… В церкви я думаю о тебе и, выходя на улицу, чувствую, что еще сильнее люблю всех вас, если только это возможно…» 19 августа 1837 года: «Малинский собор весь одет настоящими кружевами из камня…» Из Антверпена в Брюссель путешественники ехали по железной дороге: «Скорость невообразимая; цветы, растущие у дороги, уже не цветы, а красные и белые ленты; отдельных образов нет, все сливается в полосы. Спелые хлеба похожи на бесконечные волны желтых волос, а заросли люцерны – на длинные зеленые пряди…» Страницы дорожного альбома покрываются прекрасными зарисовками углем в духе Рембрандта.

С тех пор как оборвалась тонкая ниточка чувства, связывавшая Адель с Сент-Бёвом, она не могла с прежним великодушием мириться с отлучками мужа: «Ты не должен путешествовать без меня в будущем году. Так я решила. Полагаю, что имею на то право. Не подумай только, что я шучу. Если нам окажется невозможным путешествовать вместе, я сниму здесь дом, где мне будет приятнее проводить время в обществе отца и моей сестры Жюли, на которую я стану дурно влиять. Ты вполне можешь не ездить ежедневно в Париж и обосноваться в деревне: ведь сообщение с городом теперь очень простое. Сделай, как я говорю, и ты подаришь мне, друг мой, целый год счастья, стоит тебе захотеть. Нередко, когда ты говоришь мне, что это невозможно, я притворяюсь, будто верю тебе, чтобы не лишать тебя душевного спокойствия, но слова твои не убеждают меня…» Виктор Гюго дал в письме весьма туманный ответ, но, казалось, готов был уступить. Дьепп, 8 сентября 1837 года: «Путешествие – это скоро рассеивающийся дурман, счастье обретаешь лишь под семейным кровом…» Всякий легкомысленный, но не черствый человек нередко вынужден говорить то, чего не думает, и раздавать обещания, которые не может выполнить.

Другим источником утешения для Жюльетты была «Красная книга годовщин», которую она держала под подушкой и в которую ежегодно 17 февраля, 26 мая и в дни прочих торжеств записывались сочиненные по этому случаю стихи. Она восторженно благодарила Гюго: «Я думаю, если Господь когда-либо явится мне, Он предстанет в твоем облике, ибо ты моя вера, мой бог и надежда моя. Тебя одного Бог создал по образу Своему и подобию. Следовательно, в Нем я люблю тебя, а в тебе поклоняюсь Ему…» Такое обожествление пробудило в Гюго дух Олимпио. Ей страстно хотелось совершить с ним паломничество в Метс, где они были так счастливы. Он отправился туда в октябре 1837 года без нее, чтобы остаться там наедине с воспоминаниями. После подобных свиданий с прошлым из-под пера Ламартина и Мюссе вышли шедевры. Гюго жаждал помериться с ними:

Он жаждал вновь узреть: и пруд в заветном месте, Лачугу бедняков, что посещали вместе,     И одряхлевший вяз, То дерево – оно в глуши лесной укрыто, Убежище любви, где души были слиты     И губы много раз. Упорно он искал и дом уединенный, Ограду и густой, таинственный, зеленый,     Знакомый сад за ней. Печален он бродил, а перед ним в смятенье Под каждым деревом, увы! вставали тени     Давно минувших дней[102].

Дни, проведенные в раздумье и в прогулках по тем местам, где он познал нежнейшую свою страсть, завершились созданием поэмы «Грусть Олимпио». Отчего же «грусть» после такого счастья? Оттого, что контраст между вечно прекрасной природой и быстротечными радостями человека болезненно ранил поэтов романтической школы:

Как безвозвратно все уносится забвеньем, Природы ясный лик изменчив без конца, И как она легко своим прикосновеньем Рвет узы тайные, связавшие сердца!.. Пройдут другие там, где мы бродили ране, Настал других черед, а нам не суждено. Наш вдохновенный сон, и мысли, и желанья Дано продолжить им, но кончить не дано… Ну что ж, забудьте нас, и дом, и сад, и поле, — Пусть зарастет травой покинутый порог, Журчите, родники, и, птицы, пойте вволю, — Вы можете забыть, но я забыть не мог! Вы образ прошлого, любви воспоминанья, Оазис для того, кто шел издалека. Здесь мы делили с ней и слезы и признанья, И здесь в моей руке была ее рука… Все страсти с возрастом уходят неизбежно, Иная с маскою, а та сжимая нож — Как пестрая толпа актеров безмятежно Уходит с песнями, их больше не вернешь[103].

В этих строках поэт бросает вызов времени. Желая сильнее поразить воображение читателей, Гюго воплотил свой замысел в самых бесхитростных картинах природы, в самых безыскусных воспоминаниях. «Озеро» – прекрасное стихотворение Ламартина, поэма Гюго имела не меньше достоинств. Жюльетта переписывала ее и в простоте душевной называла ее «стихами, где говорится о наших прежних прогулках», и, впервые за долгое время, не выразила должного восхищения этим великолепным подарком, который Гюго ей преподнес. Возможно, она не испытала особой радости, видя, что он называет минувшим то, что в ее глазах было вечностью. Жюльетта только просила его вернуться с ней в милую ее сердцу долину, так как была уверена, что ей легче, чем ему, удастся отыскать те уголки, где они были счастливы. О женщины, как любит точность ваш практический ум! Вы им толкуете о вечности, а они вам – о топографии.

Как и Жюльетта, критики не признавали тогда совершенства творения, брошенного им к ее ногам с царственной щедростью. В своей статье о «Внутренних голосах» Гюстав Планш утверждал, что лирическая поэзия Гюго является скорее игрою слов ради слов, чем художественным средством выражения мысли, что автору, хотя он «пользуется цезурой и рифмой с мастерством искусного тактика», не удается показать «живых людей рода человеческого». Планш признавал, что в «Осенних листьях» поэт на время отказался от виртуозности ради большей искренности в передаче чувств, но, как утверждал критик, Гюго затем вновь вернулся к праздному суесловию.

«Олимпио» вызвал раздражение у Планша: «Нам очень жаль, но самое имя Олимпио – совершеннейшая нелепость. Нетрудно, впрочем, догадаться, что побудило господина Гюго придумать сию несуразность. Очевидно, в его мыслях представление о собственной особе связано с образом Юпитера Олимпийского… Понимая, что заявить: „Я самый выдающийся человек века“ – было бы дурным тоном, господин Гюго взгромождается на трон и нарекает себя Олимпио…» И далее: «Господин Гюго утратил ясность ума, ибо обнаружил в себе и жреца и алтарь; он основал новую религию, которую я предлагаю назвать самообожествлением…» Короче говоря, критик ставил Гюго в вину то, что за пышностью образов он якобы прячет отсутствие мысли и, по непомерному тщеславию, замыкается в гордом одиночестве: «Если изучение книг и людей не поможет ему согреть свою поэзию тем человеческим теплом, которого ей недостает, он оставит по себе только славу человека, научившего своих современников обращению с инструментом, музыки для которого он не написал…» Поистине ненависть мешает видеть прекрасное.

Пятого марта 1837 года скончался несчастный Эжен Гюго. В начале душевной болезни разум его временами прояснялся. Фонтане случайно встретил его при посещении приюта для умалишенных в Сен-Морисе. 3 апреля 1832 года: «Еду в Шарантон… Двор отделения буйнопомешанных… Брат Виктора. Он встает, вспоминает о поэзии, о премии, которой был удостоен в Тулузе…» Затем бедняга окончательно лишился рассудка и памяти. Братья навещали его, но редко, потому что до Сен-Мориса (Шарантон) было неблизко, вырваться из Парижа было нелегко, а врачи не отличались словоохотливостью. Виктора никогда не оставляло чувство вины перед братом, заживо погребенным в каменном склепе. Чтобы умилостивить докучливую тень, он совершил своего рода жертвенное возлияние, сочинив стихотворение «Эжену, виконту Г…»:

Коль пожелал Господь обречь тебя страданью, Коль пожелал Господь божественною дланью      Главу поэта сжать, И, обратив ее в святой сосуд экстаза, Влить пламень гения, и возложить на вазу      Могильную печать…[104]

Он вспомнил их детские игры: «…Ты, верно, помнишь нашу юность. Ты, верно, помнишь сад зеленый фельянтинок». Они были счастливы вместе, вместе открывали прекрасный мир, вместе делали первые шаги по цветущему лугу. Но безвозвратно ушли в прошлое чистые мечты отрочества – того, кто умер, и того, кто продолжает жить:

Тебе отныне спать на том холме зеленом, Что высится один под зимним небосклоном      И всем ветрам открыт, Тебе отныне спать в сырой холодной глине, А мне остаться здесь, средь городской пустыни,      Моя судьба велит. А мне остаться здесь, дерзать, страдать, сражаться И шумной славою своею упиваться,      Скрывая под полой, Как в Спарте некогда свирепого лисенка, Все муки зависти, и улыбаться тонко      В когтях обиды злой[105].

Не правда ли, сетуя на жизнь, мы как бы стараемся утешить души усопших? «Не сожалей ни о чем. Ведь ты вкушаешь вечный покой», – говорит Живущий, и это дает ему право на забвение. Абель Гюго прислал счета:

Из коих половина на долю Виктора… 91 фр. 30 сант.

Мрачная арифметика, но братья Гюго прошли строгую житейскую школу, где их учили считать сантимы. В соответствии с обычаями испанского дворянства после смерти Эжена, который был старше, Виктор становился виконтом Гюго. То был первый шаг на пути к званию пэра. Отныне Адель подписывалась «виконтесса Гюго», даже если письмо предназначалось близкой подруге. События время от времени вознаграждали супругу Виктора Гюго за ее снисходительность.

II

Жюльетта под куполом Академии

Большинство знаменитых людей живут в состоянии проституирования.