Так заискивавшая перед иностранцами и готовая ради них стыдиться и отказываться от родного эпоха судила об этом прекрасном обычае. Прошли два века. Россия стала культурнее, но, слава Богу, не снесла еще тех «внешних икон», против которых так ратовал печальной памяти указ, не погасила пред ними лампад и свечей, не разорила часовен, а воздвигла и воздвигает на видных местах, на площадях городских и перекрестках новые часовни – чаще всего для ознаменования памятных событий.
Когда подумаешь, каким великим почитанием во всех слоях верующей России пользуются эти «внешние иконы», как знаменитая московская Иверская, как икона Спасителя на Спасских воротах, как икона святителя Николая на Никольских воротах, чудесно уцелевшая в 1812 году при взрыве французами Никольской башни, – как вспомнишь про глубоко укоренившееся почитание этих святынь в Москве и подобных им в других русских городах (Смоленская надвратная, сопровождавшая от разоренного Смоленска русскую армию в 1812 году) и подумаешь, на что посягал этот злосчастный указ, предписывавший ни более ни менее как разносить часовни и отогнать народное усердие от «внешних икон», – станет грустно и больно и за эпоху, и за народ, над которым производилось такое духовное насилие…
Интересен взгляд Петра на монашество и то, как он хотел его преобразовать.
31 января 1724 года Петр подписал указ, которым предполагалось переустроить монашество, а размножившимся монастырям дать назначение, сообразное с пользою государства. Указ этот составлен Государем и дополнен Феофаном. Состоит он из исторического объяснения о начале монашеского чина и об образе жизни древних монахов и из правил для монахов, избирающих монашество для уединенной жизни, и для ученых монахов, ожидающих архиерейства.
Незадолго до смерти Государь дал указ, чтоб московские монастыри: Чудов, Вознесенский и Новодевичий – определить для больных, старых и увечных, Перервинский – для школ, а Андреевский обратить в воспитательный дом для подкинутых младенцев.
Проследив развитие монастырей, указ говорит, что первые монастыри находились в уединенных местах и питались трудами самих иноков. Но лет через сто «от начала чина сего произошли монахи ленивые, желая от чужих трудов питаться, сами праздны суще, защищали свою леность развращаемым от себя словом Христовым (воззрите на птицы небесные, яко ни сеют, ни жнут, ни в житницы собирают, и Отец ваш Небесный питает я), но целомудрие их скоро обличено от прямых монахов». Затем так вот говорится об умножении монастырей: «Когда греческие императоры, покинув свое звание, ханжить начали, тогда некоторые плуты к оных подошли и монастыри не в пустынях уже, но в самих городах строить начали и денежные помощи требовали для сей мнимой святыни и трудами других туне питаться восхотели. На одном канале из Черного моря до Царьграда, который не более 30 верст протягивается, с 300 монастырей. И как от прочего несмотрения, так и от сего в такое бедство пришли, что когда осадили Царьград, 6000 воинов сыскать не смогли, сия гангрена зело было и у нас распространяться начала».
Говоря о том, что монахи не стоят на высоте своего призвания и едят даровой хлеб, указ очень колоритно рассуждает: «Нынешнее житие монахов точию вид есть и понос от иных законов, понеже большая часть тунеядцы суть. У нас почти все из поселян. Что оные оставили – явно есть, – не точию не отреклись, но приреклись доброму и довольному житию, ибо дома был троеданник, то есть: дому своему, государству и помещику, а в монахах все готовое. Прилежат ли разумению Божественного Писания и учения? Всячески нет. А что говорят – молятся: то и все молятся».
«Что же прибыль обществу от сего? Воистину токмо старая пословица: ни Богу ни людям, понеже большая часть бегут от податей и от лености, дабы даром хлеб есть. Находится же иной способ жития праздным сим не праздный, но богоугодный и не зазорный, еже служити прямым нищим, престарелым и младенцам. Ибо на многих местах Святое Писание сие не токмо похваляет, но и узаконяет».
Далее говорится про устройство в монастырях благотворительных учреждений, о возложении на них содержания престарелых солдат и, наконец, об учреждении семинарий, откуда бы образованные воспитанники, ищущие монашества для архиерейства, могли бы постригаться по достижении 30-летнего возраста.
Как ни едка эта критика русского монашества, к сожалению, приходится сказать, что в ней много верного, как и в мысли Петра занять иноков делами благотворения.
Но, чуждый стремлений высокодуховных, этот великий практик забыл одно: что истинное монашество состоит в отречении от всех дел мира, даже дела благотворения. Монах бежит от мира, чтоб, ничем не рассеиваясь, теснее слиться с Богом: и всякое внешнее дело, кроме молитвы, на этом пути будет только задерживать совершение духовного воспитания монаха. Только тогда, когда он дожил до бесстрастия, смирил себя, победил в себе привязанность к миру и приобрел духовную опытность, – только тогда иноку пора выступить на служение миру.
Те «тунеядцы», о которых говорит указ, пошли в монастыри не по призванию и, чтоб им на мирской счет не коснеть в праздности, было бы очень хорошо придумать для них какое-нибудь полезное занятие. Уход за старыми, больными и слабыми – было бы чрезвычайно для них подходящее дело. Но указ совершенно забывал о людях чисто духовного склада, созерцательного направления, монахах по призванию, которые пошли в монастырь для молитвы и подвигов духовных; эти люди не могут заниматься внешними делами, и хотя скудное, но содержание им должно быть. Отдаваясь всецело духовному деланию, быстрыми шагами идя по пути нравственного совершенствования, эти люди становятся потом руководителями, утешителями, просветителями верующих.
Мало обучиться в семинарии, устройство которых было намечено тем же указом, чтоб стать таким духовным вождем, как были, например, Киево-Печерские святые, или преподобный Сергий, или множество других русских преподобных, которые все прошли ту иноческую школу, тот путь молитвенно-созерцательного монашества, которого так не понимал Петр и которое этот указ думал стереть с лица земли.
Не феофаны прокоповичи, обремененные знаниями, но бесплодные духом, двигают вперед дело веры, а праведники, чтимые народом, разысканные им в тиши обителей, – те люди, для создания которых вернейший путь – монастырь, каким он сложился в прежней Руси.
И опять мы видим тут великое неуважение к прошлому своего народа и столь тщетную и никогда почти историей не оправданную уверенность: росчерком пера повернуть известное жизненное явление, идущее по глубокому, давно проложенному исподволь, веками, руслу, – повернуть в совершенно другую сторону.
И как ни неблагоприятен был XVIII век для русского иночества, к концу века оно уже, благодаря незабвенному Петербургскому митрополиту Гавриилу, подняло снова голову и, идя прежним путем, молитвенно-созерцательным, дало много пышного цвета и, между прочим, выставило столь удивительное, столь чрезвычайное явление, как один из величайших людей всех эпох христианства, дивный старец Серафим Саровский.
Петр, с его ограниченными религиозными представлениями, не мог понять, что аскетическое монашество, молитвенно-созерцательное, служит громадную службу обществу, представляя собою прибежище для встречающихся во всяком обществе и во всякую эпоху людей тонкой духовной организации, которые задыхаются среди лжи, неправд и жестокостей мира и идеальные стремления которых находят себе пылкое удовлетворение лишь в пустыне, молитве, посте и уединении. Он забыл, что монастырь, с его истовым богослужением, с его скопленной веками, сияющей в храмах священной роскошью, удовлетворяет эстетическому чувству народа, как бы видящего в этом великолепии храмов и Божественных служб отблеск страстно ожидаемой им райской вечной красоты. Он забыл, чем был монастырь для средневекового русского общества, которому он помог вынести непомерную тяготу татарщины, какие духовные силы Троице-Сергиев монастырь сумел пробудить в погибавшем народе в конце Смутного времени. Он не хотел понять этой сокрытой в монастыре духовной силы и видел только отрицательную сторону монастыря, ленивых, а иногда пьяных монахов, совершенно закрывая глаза на праведников, каких и в то время выставляли монастыри.
Он забыл, что монастырь, при всем своем несовершенстве, как несовершенно всякое человеческое учреждение, все же разрежал сгущенную, насыщенную злом атмосферу мира, все же был той отдушиной, которою легче всего лилась на народ свежая религиозная струя.
Покорный формам жизни протестантских государств, Петр не дал себе труда глубже вдуматься в это, длинными веками выросшее на родной почве, явление и думал рубить его – главным, быть может, образом потому, что не находил его у своих западных друзей.
Глава III