Книги

О лебединых крыльях, котах и чудесах

22
18
20
22
24
26
28
30

Конечно, буду носить. Не каждый раз вместе с платьем тебе продают увлекательную чужую судьбу.

Надо только купить голубые тени и перламутровую помаду, иначе я выгляжу провинциально.

К этому вашему так называемому

– …а жизнь, Леня, не имеет никакого отношения к этому вашему так называемому счастью.

Я резко останавливаюсь и ищу глазами, откуда это донеслось.

Вокруг парк. В глубине парка больница. В больнице лежит моя бабушка. Она не узнаёт меня, но помнит, что я существую. Поэтому иногда она спрашивает, когда вернется Алена. «Скоро, бабушка, – успокаиваю, – скоро». Спустя месяц начинаю ловить себя на том, что задаю этот вопрос уже сама себе, в рабочем, так сказать, порядке. Смотрю в зеркало, вижу там кого-то хоть и с неуловимо знакомыми чертами, но глобально – бесповоротно чужого, и спрашиваю его в тревоге: а когда вернется Алена?

И в точности как и бабушка, подозреваю, что в ответ мне врут.

– Покрути мне еще мозги напоследок, – язвительно советует в ответ тот, кого назвали Леней.

Два старика на соседней аллее.

Ее я знаю. Она лежит в бабушкиной палате. Из тех женщин, которые, завидев в дверях Смерть, вздергивают все свои три подбородка и очень убедительно просят: «Голубушка, будьте любезны, наденьте бахилы. Не люблю грязь». Тяжелая, грузная, всегда устремленная вперед – ледокол «Красин» в китайских тапочках.

Муж у нее сухой кузнечик, насмешливый и какой-то очень легкий. Не идет, а парит в десяти сантиметрах над землей, живенько передвигая ногами только для вида, чтобы не смущать окружающих. Ни в больнице, ни на аллее не оставляет за собой следов. Шапочка на нём ядовито-розовая в полоску. Отродясь не видела таких дурацких шапок.

– Было б что крутить! – фыркает старуха. Получается у нее смачно, со вкусом. Хочется предложить ей сена, теплое стойло и отскочить подальше, чтоб копытом не врезали.

А вот двигается еле-еле. Словно льды стиснули ее большое неповоротливое тело и не выпускают, и колют, как тореадоры упавшего быка, пиками айсбергов.

Но она несгибаемая старуха. Медсестер шпыняет, с врачами разговаривает свысока, будто делает им одолжение. Снисходит, в то время как остальные лебезят и заискивают. Больных и всякую родственную шелуху вроде меня начисто игнорирует.

– Всю жизнь через тебя терплю унижения, – театрально горюет старичок.

– Хуже, чем эта шапка, я тебя не унижу! – парирует она. – Лёня! Сними!

– Лида! Иди нахер, – не меняя интонации, предлагает он.

И оба вдруг начинают смеяться. Их смех похож на диковатое уханье и скрип. Так могли бы смеяться деревья или, допустим, энты перед решающей битвой с Мордором, когда уже ясно, что большинство поляжет в сражении.

Бабушка сидит на кровати и смотрит в никуда. Она постепенно оплывает, как воск в тепле; глаза по утрам у нее затягиваются корочкой, с каждым днем все более твердой, как будто она больше не хочет смотреть наружу, хочет лишь закрыться от нас, чужих пугающих людей, законопатить щели, окуклиться и замереть. Я бережно протираю ей лицо ватными дисками, дойти до туалета – целая проблема, каждый раз это мучительно тяжкий поход, сорок девять шагов по больничному линолеуму до заветной двери, а обратно почему-то пятьдесят три. Не знаю, отчего обратно дольше.

– Когда вернется Алена?