До крика натянуть веревку
Впиваясь ржавыми гвоздями
Под кожу ломкой между нами
С изнанки набивать наколку
Молчанием, стоном, криком, болью
Без лишних слов и без признаний
Без клятв, без пафосных названий
По телу ласками и кровью
Болезнью, адом и проклятьем
Мы не зовем её любовью…
(с) Вереск (Ульяна Соболева)
На полу валялись осколки…все еще никто не посмел тронуть разбитую статую, которую Марко ударил молотком еще в тот день, когда мы вернулись из Палермо…Статую, так похожую на Сальваторе. Я смотрела на эти осколки, и мне казалось, что вот так же на миллионы осколков разлетелась и моя жизнь. Как будто разбил тот образ, который был далек от оригинала и молчал на мои слова ненависти, как и на слова любви. Был немым свидетелем моих падений в бездну, слез и молитв, чтоб все было иначе. Чаще всего я приходила сюда, чтобы не работать, а остаться с ним наедине… Иногда прижималась к нему лицом и скользила рукой между ног, выдыхая стоны в холодные скулы, выдыхая имя в холодные губы, отдаваясь призраку прошлого, вспоминая, как он меня…вспоминая, как хотела его всегда, даже когда трясло от ненависти и презрения.
И вот ничего не осталось даже от моего холодного любовника…даже он разлетелся в прах. Я опустилась на колени и принялась собирать эти осколки, складывать их в сторону, соединять вместе и рассматривать будто бы появившееся лицо, а потом…потом бросать на пол в понимании, что ничего уже не исправить. Разве я не получила ответ на свое признание? Разве меня не скинули в пропасть теми короткими гудками, которые отбивали пульс необратимости в том старом сотовом, который я разбила о стену с диким воплем отчаянного разочарования.
Мое люблю потонуло в бесконечности и множестве ненавижу…и не было услышано. А может, и не имело смысла. Ведь ОН предпочел уехать. У него ведь и жена имеется, о которой я совершенно забыла. Вот с ней и уехал. Зачем ему Вереск с кучей проблем, тараканов и шлейфом из прошлых ошибок. Может быть, и для него она умерла, может быть, настал день, когда Сальваторе ди Мартелли перестал искать вою Вереск и решил вышвырнуть ее из своей жизни.
Вереск…как долго я запрещала себе думать об этих цветах, как сильно они ассоциировались у меня с ним, а не с собой.
Это был истерический порыв. Не знаю, что на меня нашло. Я так давно не брала в руки глину и гипс, я не ваяла ничего так много времени, что мне кажется, мои руки забыли, как это делать.
Я пришла в себя, когда поняла, что пальцы лепят, они мнут глину, сдавливают ее в пласты, раскатывают и снова мнут. Я не знаю, что это будет. Не знаю, зачем размочила столько глины, зачем давлю ее в ладонях и смотрю застывшим взглядом, как растекается по гончарному кругу масса, как вначале складывается в подобие кувшина и под давлением моих рук снова превращается в ничто, как появляются очертания и тут же гибнут. От постоянно повторяющихся движений стало жарко. Кожу начало покалывать тонкими иголками поднимающейся температуры тела. Ноги жмут на педали, руки лепят и держат равновесие, а волосы упрямо лезут в лицо. Хочется сбросить с себя все и остаться почти раздетой. Чтобы стало прохладно, чтобы не так обжигало разочарование, не так мучила боль от осознания, что потеряла ЕГО навсегда.
Сбросила с себя свитер и юбку, осталась в тонкой майке, едва прикрывающей бедра, уселась на стул, вытирая капли мокрой глины с лица, отбрасывая косу на спину и снова собирая массу в шар. Когда-то я хотела сделать вазу, украшенную выпуклыми цветками вереска, я даже сделала ее…но так и не обожгла. Разломала в зачатке и бросила лепку на долгое время. Я ненавидела свои руки за то, что они снова и снова ваяют что-то, напоминающее о нем. Я начала продавать свои работы. То старого волка по кличке Смерч с веточкой вереска в зубах, то девушку на берегу реки в развевающемся платье, то чашки, украшенные тоненькими сиреневыми цветами, то вазы или миски, раскрашенные черным с тонкой золотой каймой у края. Чтобы я не делала, все…абсолютно все становилось реликвией, связанной с ним. Когда вещь покупали, ненадолго становилось легче, хотя я не могла понять, кому нужны мои однотипные работы в одинаковых тонах, ведь на выставки почти не приходили люди, только свои и то…на банкет по случаю открытия. Но товар продавался, и я была рада, что кто-то покупает мое сумасшествие, и оно не стоит у меня перед глазами и не сводит с ума и дальше.
Но ведь я лгала сама себе… Никуда не исчезла Вереск. Она всегда жила внутри меня, она плакала, сходила с ума, выла от боли. Загнанная мною в угол, связанная колючей проволокой по рукам и ногам она истекала кровью, но так и не умерла. Это я пыталась ее похоронить, закапывала живьем, разрывала на части ее белоснежную кожу своей ненавистью, выжигала ее сиреневые глаза огнем презрения и выдирала ей волосы, чтобы они не напоминали о том, как Сальваторе погружал в них свои пальцы и перебирал, пропуская между ними или нанизывая локоны кольцами. Как же я мечтала о ее смерти. Чтоб можно было вот так сломать и смять, как эту глину… а она, как будто под вращающейся тяжестью возрождалась из бесформенной массы.
Скрип двери послышался где-то за спиной, но мне не хотелось оборачиваться, не хотелось разрушать этот момент, когда слезы капают в массу, смешиваются с грязью, которая вращаясь превращается в нечто прекрасное…пока я не раздавлю ее снова и снова. Если это Чезаре, он уйдет…когда я в мастерской, меня не трогают. Таковы правила, и он их знает. Если я ушла сюда — значит, хочу быть одна.