Одна дромахэрская мамаша, кажется, больше заинтересована в том, чтобы я женился на ее дочке, нежели в том, чтобы я ее вылечил. На все лады нахваливала девицу: и черты-де у нее тонкие – ну чисто барышня, и щечки-то будто вишни, и глазки-то блестят. Увы, это всё признаки запущенной чахотки. Девушка обречена. Разумеется, я снова ее навещу, привезу пилюль, чтобы облегчить кашель. Услыхав насчет моего скорого визита, мамаша пришла в восторг. Похоже, решила, что я и впрямь намерен свататься.
Еще Томас Смит писал о негодовании Бриджид Галлахер на Ирландское республиканское братство, членом которого являлся и он сам. Бриджид винила Братство в гибели Деклана, а также в том, что черно-пегие[11] совсем озверели.
Я не стал с нею спорить. Ее упрямство и глубина горя равны моим, а я не отказался бы от своих убеждений ни при каком раскладе. Я по-прежнему жажду независимости для Ирландии, даром что не представляю, как ее добиться. Моя вина почти столь же велика, сколь и мое упование на грядущую ирландскую самостоятельность – ведь слишком многие участники Пасхального восстания отправлены во Фронгох[12]. Я называю их своими друзьями, но почему тогда сам я на свободе?
Об Оэне Томас Смит писал с нежностью.
В этом ребенке весь свет моей жизни. Малютка Оэн самим своим существованием словно обещает: всё еще наладится. Я предложил Бриджид вести мой дом – в таком случае у меня появляется возможность заботиться о ней и об Оэне. Энн была сиротой – одна-одинешенька в мире. Сиротство нас с ней роднило. Правда, в Америке у нее осталась сестра, но брат и родители давно умерли. Получается, у моего мальчика нет никого, кроме бабки; получается, я должен стать ему отцом – и ничего другого я сейчас не желаю столь же сильно. Клянусь, Оэн вырастет, твердо зная, кем были его родители, за что они отдали жизнь; он также будет твердо знать, что Ирландия того стоила и стоит.
«Собственно, он был мне отцом», – сказал Оэн про Томаса Смита. Ощутив теплую волну благодарности к меланхоличному доктору, я продолжала читать. Следующую запись Томас Смит сделал несколько месяцев спустя. Рассказывал о семействе, которое пригрел: как старается в новой должности старший О"Тул, как набирают вес оголодавшие дети. Он перечислял первые слова, неуклюже произносимые подрастающим Оэном, рассказывал, что малыш научился ходить и, едва он, Томас, переступает порог, ковыляет ему навстречу, лепеча по-своему, захлебываясь от радости.
Оэн назвал меня «Da». Бриджид пришла в ужас и разрыдалась; несколько дней была безутешна. Я приложил немало стараний, чтобы убедить ее, будто Оэн говорит не «папа» по-ирландски, а «док» по-английски. Она не верила. Ее горе неподдельно. С тех пор по вечерам я занимаюсь с Оэном. Теперь он вполне четко произносит «Док» и усвоил слово «бабушка», чем заставил-таки Бриджид улыбнуться.
Томас Смит писал об освобождении последних «борцов за свободу Ирландии» (Фронгох расформировали к Рождеству 1916 года). Он нарочно ездил в Дублин – посмотреть, как будут встречены повстанцы, и с удовлетворением отметил, что настроение обывателей переменилось и те, кого сравнительно недавно проклинали, теперь нашли самый теплый прием.
Помню, когда в Светлый понедельник мы шагали по дублинским улицам, на нас сыпались проклятия; многие дублинцы пытались помешать нашей борьбе, многие кричали: «Поезжайте в Германию, там вояки нужнее!» Но сейчас… сейчас в общественном сознании эти ребята уже не смутьяны – они герои. Я очень рад. Возможно, сердца ирландские претерпели метаморфозу, которой как раз и не хватало для того, чтобы началась настоящая борьба. Похоже, Мик со мной в этом согласен.
Мик? Не Майкл ли Коллинз? Близкие его Миком называли, а Томас Смит, судя по фотокарточке, к близким как раз и относился. Поистине, этот дневник – настоящий клад; тем более странно, что Оэн таил его от меня столько времени. Знал же, что я решила об ирландской революции писать, что в материалах закопалась.
Глаза мои слипались; я устала физически, но нервы после кладбища всё еще были на пределе. Вялой рукой я отодвинула дневник, только он почему-то не захлопнулся, нет – он раскрылся на последней странице. Здесь никаких дат не стояло. Пространство заполняло стихотворение в четыре строфы. Ни названия, ни комментариев, хотя почерк по-прежнему Томаса, а по стилю – вроде Йейтс, хотя эти строки я читала впервые. Читала и перечитывала, чем дальше, тем сильнее уверяясь, что речь идет о лох-гилльской леди – ну, той, про которую рассказал хозяин кондитерской – и не далее как нынче утром! Мурашки побежали по рукам и спине – такой тоской и тревогой был пропитан каждый слог.
Найдёныш, былиночка или вот —Силуэт театра теней;Я спас тебя из студёных вод,Согрел в постели своей.Страшившийся пуще прочих золПринять судьбу мотылька,К тебе я тропой подозрений шёл,Кружил и петлял, покаПрав на тебя мне не предъявилКоварный стылый Лох-Гилл:Душе бездомной, дескать, не милНедо-любви полу-пыл.Урок был – наглядней не преподать,Затем и молю: забудь,Родная, глядеть на ртутную гладь,Таящую долгий путь.Я перевернула страницу. Всё, конец. Обложка, внутренняя сторона. Я задумалась: что это за бездомная душа? Вспомнила из Йейтса: «Печать бездомья посередь чела». Значит, строки о лох-гилльской леди принадлежат другому поэту. Что ничуть не умаляет их красоты. Возможно, Томас Смит был очарован этим стихотворением и записал его на память, не ведая, кто автор. Возможно, автором был он сам.
Я прочла вслух последнюю строфу:
Урок был – наглядней не преподать,Затем и молю: забудь,Родная, глядеть на ртутную гладь,Таящую долгий путь.Завтра утром я развею прах Оэна над озером. Завтра Лох-Гилл примет его; завтра, возможно, для души Оэна начнется этот самый «долгий путь». Я захлопнула дневник, щелкнула выключателем настольной лампы, свернулась калачиком, обняв лишнюю подушку. Несчастная девочка, круглая сирота. Слезы полились сами собой, я тонула в них, и некому было спасти меня из студеных вод, согреть в постели. Так я лежала, оплакивая Оэна, оплакивая прошлое и сердясь на ветер, который не спешил с утешением, а только выл, подчеркивая мое одиночество.
11 июля 1916 г.
Нынче Оэну исполнился годик. Он славный, улыбчивый мальчуган, растет здоровеньким, не капризничает. Я готов наблюдать за ним часами – его восприимчивость ко всему новому, его благословенное неведение дают мне силы. Но я страшусь того дня, когда Оэн осознает тяжесть своей утраты. Он, кажется, не помнит, сколь безутешен был в первые недели после Восстания. Энн не успела отнять Оэна от груди, и он тосковал – не столько, подозреваю, по вкусу материнского молока, сколько по теплу, которое можно сыскать лишь на материнской груди. Сейчас Оэн больше не зовет «Мама, мама!». Наверно, образ матери, заодно с образом отца, стерся из его памяти – и это огромная трагедия.
Расправа над лидерами Восстания спровоцировала волнения далеко за пределами Дублина. Вся сельская Ирландия гудит, будто растревоженный улей. Странно, что одних помиловали – например, Имона де Валера, который командовал отрядом, занявшим доки; а других, находившихся, так сказать, на периферии событий (я имею в виду Вилли Пирса и Джона Макбрайда), – казнили[13]. Однако расчет британцев не оправдался: они думали затоптать тлеющие очаги недовольства, но лишь раздули их в полноценный пожар. Казнь шестнадцати человек воспринята как очередная несправедливость по отношению к ирландскому народу. Каждый ирландец просто внес новый пункт в свой ментальный список вековых обид и – уж будьте покойны, господа британцы, – передаст этот список потомкам.
Однако, сколь бы сильно ни было недовольство, люди не смеют роптать вслух. Всем ясно, что силы неравны. Месть придется отложить до лучших времен, которые непременно настанут. Когда Оэн вырастет, Ирландия, я уверен, будет свободной страной. Я уже пообещал это своему мальчику, нашептал в солнечный пух его волосиков.
Бриджид всё чаще заговаривает о том, чтобы увезти Оэна в Америку. Я не возражаю, не открываю своих чувств. Одно знаю: этой, новой потери мне не снести. Оэн стал моим мальчиком. Он – мое обожаемое похищенное дитя. Но и тревога Бриджид понятна: вдруг я вздумаю жениться? На что мне тогда она, Бриджид, в качестве экономки? Дом вести, меня обихаживать будет молодая жена. На этот счет я не устаю внушать Бриджид: и ей, и Оэну всегда найдется место в моем доме. Правда, я умалчиваю вот о чем: стоит мне закрыть глаза, я вижу Энн. Она мне снится по ночам, ее образ не отпускает меня днем. Бриджид всё равно не поймет. Я и сам не понимаю. Я ведь не был влюблен в Энн, почему тогда она меня преследует? Может, потому, что мне не удалось найти ее тело, похоронить по-человечески.
Да, наверно, так.