Вот тогда я, наверное, наблюдал разрушение церкви. Там же, в Моршанске, но уже летом 1946 встретил пленных японцев. Японцев-коммунистов расконвоировали, они слонялись по городу с красными пятиконечными звездами на пилотках с козыречками, они стучались в калитки и заходили во дворы, предлагая обменять махорку на хлеб (им выдавали нашу знаменитую моршанскую махорку). Один симпатичный японец, не очень скуластый, с добрыми лучистыми глазами, смеялся и приговаривал: домой, домой, скоро домой. Я коммунист. Война капут, добавлял он по-немецки и показывал щербатый рот, улыбаясь.
* * *
Но вот и пришла пора проститься с моршанским домом. Не в жизни и памяти, а в этих записках. Разве можно его забыть! Все уголочки и досточки, кирпичики, вещи и запахи, предметы — все могу обрисовать подробно, до сучка в двери, до трещинки в стене — все со мной. Вот проводы. Тетка Дуня напекла пресных сдобных пышек (есть их лучше всего горячими, с молоком), нажарила рубленых котлет, завернула в тряпицу кусок рыночного сальца. О, Евдокия, самое время сказать о тебе!
О, ЕВДОКИЯ!
(ЭТЮД N5)
Достойна ты, тетка моя Дуня, чтобы воспеть тебя, русская женщина!
Красавица смолоду, пышнотелая и сильная, просто лакомый кусочек, смущавший многих сельских знатоков амурных дел, ты разделила свою судьбу с женатым богатым человеком. Уж чего он там тебе насулил, да и сулил ли, теперь можно только догадываться и предполагать. Может, ты и соблазнилась, может что-то и в расчет взяла, да все прахом пошло. Прибрал Господь и мужа невенчанного, и доченек твоих малолетних, и осталась ты одна, только и радости — сестринских детишек пестовать, что ж еще. Второго мужа нашла, законного, да детей с ним не завела. Так и отцвела ты на своей деревянной половине моршанского дома, прошли твои годочки сильные при племянниках, да при корове, да при мелкой торговлишке, ставшей твоей страстишкой и поденной целью.
Ты была доброй и прижимистой, смелой и трусихой, простодушной и хитрованкой, расточительной и расчетливой, хлебосольной и скопидомной, верующей и безбожницей, наивной и подозрительной и т. д., и пр. Первое — для родных и близких, второе — для чужаков.
Копеечку к копеечке откладывала ты от малых своих барышей, денежки прятала. И так далеко, что забывала, сколько и где. И в сталинскую денежную реформу сгорела в дымоходе голландки изрядная сумма. Ох, и крику было в доме, все оказались виноватые.
А не жадай, не жадай, тыкала пальцем в сторону сестры подвыпившая Цыганка.
Дуня помогала Насте растить Володьку и Валентина, а потом в экстазе очередной ссоры кричала, что она им всю жизнь совала, пихала, как в прорву. Да угомонись ты, тетя Дуня, тихо уговаривал ее Валентин, глядя укоризненно сквозь очки. Вот уж кому Дуня совала, так это Цыганке; снабжала ее деньгами, когда та "загорала" в Моршанске, чтобы накупила товару и отправлялась с ним в Москву. А то вдруг срывалась сама на помощь Клаше в болезни, в родах или просто побыть с младшей сестрой, помочь по-домашнему хозяйству, пожить возле любимой племянницы Лидочки, которую боготворила, считала за дочку. Ей не хватало детей, семейных забот. Хворый Александр Филиппович никак не компенсировал своим теневым присутствием ее тяги к большой семье. Возле Дуни всегда крутились нищие, монашки, убогие, "слющенные", как она говорила, позднее — бомжи и бездомные старые мастера кожевенного дела. И всем она что-то "совала", всех потчевала.
Племянниками своими гордилась. Валентина, после того как он стал завучем, величала Валентином Семеновичем, по отчеству обращалась к его друзьям, учителям, хотя всех знала мальчишками. Но трояк на портвейн у нее выпросить было невозможно. Мы пели ей серенады, вставали на колени и подлизывались всячески — дураки большия! — выманивая трояк на поход в горсад летним вечером. Нету у меня ничаво, где я вам возьму, иждивенцы беспортошныя, у меня пенсия 19 рублей. Что ж вы без денег приехали и ничаво не привезли дорогу оправдать? Под "ничаво" подразумевались всю жизнь дефицитные в Моршанске дрожжи, на которых можно было немножко подзаработать.
Подтрунивать над Евдокией — наше любимое занятие. Теть Дунь, голова замерзла, дай лифчик поносить! Атайдитя, антихристы, анчутки проклятыя! Бюстгалтеры она шила на заказ, потому как в столице ее единственный зять Иван Павлович не мог отыскать в магазинах изделие нужного ей размера.
Не дашь трояк? Сейчас ославим. И хором:
Распустила Дуня косы,
А за нею все матросы.
Дуня шлепает по грязи,
А за ней начальник связи!
Телевизор, который купил Валентин, потряс Евдокию Николаевну. Никак не могла понять своим древним деревенским сознанием, как же засунули в ящик человечков, говорящих и танцующих на экране. Она топталась возле телеприемника и все норовила заглянуть за его заднюю стенку. Ой, срам-то какой, девки телешом прыгают, как прынститутки, бессовестныя.
Она верила во всю бредятину, слухам, монашкам, болтовне истекающих иронией племянников. Телевизор открыл ей ранее невидимый мир, влезал в ее душу, оставляя сомнения, — она ему не верила. И все переспрашивала: а чаво это он? И все ждала, когда будет петь Мордасова или Зыкина, их пение — праздник ее души. Про эстрадных певцов говорила: ишь, как выкобенивается, торчок.