— Вот и кошка наша её боится, стороной обходит, — кивнула головой моя собеседница. — А домой бежит, жрать хочет. Чувствует, что мать стряпню развернула. А язычнице на дубе хоть бы хны. Сидит и дразнится. Право слово, колдунья какая-то. Она иногда про такие чудеса болтает, что хоть уши затыкай. Ты ее спроси: она не стесняется все это рассказывать.
Но я отрицательно помотал головой. Показалось, что если буду расспрашивать, будто к прокаженному подойду. Ведь с насмешкой я не смогу, а значит поневоле буду всерьез прислушиваться: а так и заразиться недолго.
— Да ну ее, — сказал я.
— А ты не бойся, — утешила меня Танька. — Подойди, послушай, а потом и отбеги. Она и не успеет тебя заколдовать. А хочешь, вместе ее как-нибудь подловим и все выспросим?
Этот вариант меня больше устаивал. Когда вдвоем, то можно самому как бы и не вступать в сомнительный контакт, со стороны просто слушать. Но все же я не зря читал гуманистические книжки, поэтому искал жалких оправданий Матрёшке:
— Но Иван-то, её отец, хороший, рукодельный.
Ответ был неотразим:
— А зачем тогда на мордовке женился?
Я ещё раз вспомнил одутловатое лицо его жены. Что ж, при желании его можно было назвать мордой, несмотря на ярко-синие ее глаза, а саму ее мордовкой. Но это уж кому как повезет — тот на том и женится.
— Эй, язычница! — крикнула Танька. — Слезай, поговорить надо. Да не бойся ты! Драться не будем.
Но Матрёшка сидела на ветке не двигаясь. Только снова высунула толстый язык, показывая, что не слезет.
— Давай, — предложила тогда Танька, — комьев земли наберем и ее оттуда сшибем, раз она
И она сразу принялась собирать комья земли — посуше и потверже. Я не решался ее остановить: ведь мы с ней дружили. К моему облегчению, Танькина мать тут крикнула, что оладьи готовы и можно идти за стол. Танька кучкой уложила собранные земляные комки и пообещала Матрёшке:
— Погоди, мы ещё до тебя доберемся!
Мы вошли в дом. Ели у Саловых в следующей за кухней комнате. Здесь же, за обеденным столом, Танька делала уроки, и спала тут же, на лежанке в углу. Усатый Евдоким Матвеевич, Танькин отец, уже сидел перед пустой тарелкой — в своем потертом и засаленном фланелевом матросском бушлате. Он никому не давал забывать о своем морском прошлом. Служил на флоте простым матросом, никакого звания не выслужил, и потому говорил, что любой капитан, любой старпом, любой мичман и любой боцман без матроса не более чем дырка от спасательного круга. Это я хорошо понимал и полностью был согласен, что без простого русского человека (чем проще, тем лучше) никакое дело сделаться не может. Так и тут. Капитан ведь только приказы отдает, а дело делает, конечно же, матрос. А Евдоким Матвеевич и в домашней жизни не рвался на командные места.
Нина Петровна внесла миску, накрытую тарелкой, поставила на стол, рядом — широкогорлий горшочек с растопленным маслом, куда полагалось макать оладьи, и без того жирные. В комнате сразу запахло тяжелой сытостью. А клеенка на столе была в цветочек и чистая, но я сразу вообразил, какие сальные пятна останутся на ней после нашего пиршества. Впрочем, клеенка — не скатерть: протер, и дело с концом.
— Вы ешьте, сейчас уже другую принесу, там теста совсем мало осталось, — сказала Танькина мать.
— Да мы хозяйку подождем, — возразил отец.
— Ешьте лучше, а то остынут, я сейчас с вами сяду. — Нина Петровна говорила, держа открытой дверь на кухню, и оттуда тянулся характерный запах нерафинированного подсолнечного масла, на котором жарились оладьи.
— Ну тогда ладно, раз главное командование приказало, наше дело исполнить приказ как следует. Не подкачать, — и Танькин отец снял с миски тарелку, взял рукой верхнюю подрумяненную оладушку, обмакнул в растопленное масло, поднес ко рту и кивком предложил нам «действовать так же». Вообще мне показалось, что Евдоким Матвеевич и Нина Петровна жили — не тужили, друг друга поддерживали и вроде бы совсем не ссорились.