Удивительно рационально, оказывается, проложены медвежьи тропы. Человек, даже если бы очень захотел, не смог бы сделать этого лучше. Нам лишь остается след в след повторить медвежий путь, чтобы по тыльной стороне легко и быстро обогнуть неприступное нагромождение мрачных базальтовых глыб, носящих название мыса Нелюдимого. У ручья с таким же названием мы снова сворачиваем к морю, а медвежья тропа ныряет в бамбук и вдоль распадка круто уходит в сопку. Матрос пугливо жмется у ног Мулева и не отходит от него ни на шаг, видно, чует свежий медвежий дух. Я бросаю последний взгляд на сопку, и мне кажется, что на мгновение там, вверху, среди проплешин бамбука и кедрача, мелькает вальяжная медвежья фигура. Возможно, так оно и было…
А вот она и «Любовь».
Перед нами крутая, почти отвесная сопка, густо одетая лесом и еще буйным зеленым разнотравьем. Если присмотреться внимательней, по центру сверху вниз ее рассекает крохотный распадочек с таким же крохотным, чуть приметным отсюда ручейком в отполированном каменном желобе. Вдоль этого ручья и проложена тропа подъема, обозначенная по склону зигзагообразной пунктирной линией из выбеленных ветрами и дождями столбов и натянутых между ними нитей каната. Наружный склон сопки круто обрывается к морю, превращая ручеек в небольшой водопад, вершина же ее теряется на фоне более мощного горного кряжа, примыкающего к отрогам вулкана. Такова диспозиция.
Мы устраиваем небольшой привал. Готовимся к восхождению. Со стороны это, наверно, выглядит так, будто перед нами не сопка высотой в сотню метров, а сама Джомолунгма. Но мои «шерпы» полны серьезности, и я настраиваюсь на их волну. Может, они и правы, позади у нас трудный путь.
«Любовь» и «Разлука» — две эти сопки, как два ангела-хранителя, прикрывают наш «Казбек» с флангов, делая и без того сложный для передвижения участок нашей заставы почти неприступным. Обычно, зазывая кого-нибудь в гости, Рогозный шутит по телефону: «Ничего страшного, от «Любви» до «Разлуки» у нас всего пятнадцать километров…» Но те, кому он это говорит, знают, что это за километры. Да, эту дорожку на наш правый фланг по достоинству смог бы оценить разве только какой-нибудь претендент на звание святого, жаждущий вдоволь поистязать свою бренную плоть. Где-то я вычитал, что в Испании есть так называемый «Путь на Голгофу», где, по преданию, Иисус Христос нес когда-то свой крест. Одиннадцать километров по горным тропам и кручам. Пройдешь этот путь и — получай святую грамоту, а еще сколько-то раз — орден Святого Гроба. Нам тут орденов за просто так не дают…
Начинаем подъем. Впереди Мулев с Матросом, потом моя персона, замыкает шествие Зрайченко, успевший запастись хорошим крепким шестом. Многожильный резиновый парашютный канат звенит под рукой, как струна. Мулев сильными, хваткими движениями выбирает его слабину и выстреливает себя вперед — мы повторяем его движения. Первую треть пути преодолеваем легко и в хорошем темпе. Дальше — хуже. К половине подъема я уже чувствую, что явно переоценил свои возможности, но из соображений престижа не позволяю себе ни малейших послаблений. Тропа то мельтешит вырубленными в скале ступеньками, то выходит на гребень распадка, гладкого, как желоб для бобслея, и тогда вся нагрузка падает на руки (как там Зрайченко управляется со своим шестом, не представляю). Но есть и спокойные, более или менее пологие участки. Здесь гигантских размеров лопухи, папоротники, медвежьи дудки, черемша обступают тебя со всех сторон, и ты оказываешься как бы в девственном тропическом лесу. Пот застилает глаза, в висках метрономом стучит кровь, нестерпимо хочется пить. Рядом, слева, в двух шагах, маняще журчит прозрачный, как слеза, ручей, но желоб распадка так отполирован, что я не решаюсь. Улетишь вниз — поминай как звали. Я не страдаю акрофобией, но от такой перспективы у меня начинает кружиться голова.
Где-то ближе к вершине тропа пересекает распадок. Мулев уже поджидает нас в этом месте. По дну желоба поперек распадка вырублено чуть приметное, в виде карниза, углубление, помеченное водяным бурунчиком. Вперед выступает Зрайченко (так вот, оказывается, для чего шест). Его путь через распадок напоминает балансировку канатоходца под куполом цирка. Правда, купол здесь значительно выше, а внизу опилок нет. От этой мысли у меня даже мурашки по коже. Рассказывали, что прошлой зимой здесь, именно на этом обледенелом желобе, сорвался вниз старший лейтенант Абрамян, наш отрядный эскулап. Спасло его чудо, а может, и смекалка. Уже скользя вниз, он изловчился ухватиться за вмерзшую в снег обломившуюся ветку и держался за нее, пока не подоспела помощь. Недавно Абрамян был у нас на «Казбеке». По этому поводу он со свойственным ему юмором отшутился: «Что говорить, парень, невезучий я человек. Если бы не та ветка, мировой рекорд по скоростному спуску принадлежал бы нашей стране…»
Мы облегченно вздыхаем — Зрайченко на той стороне. Летит через распадок веревка, и я преодолеваю коварный желоб уже с комфортом. Таким же образом переправляются и Мулев с Матросом. Мы позволяем себе несколько минут отдыха. До вершины рукой подать. Я поворачиваюсь и оглядываю наш путь. Теперь он передо мной весь как на ладони, вплоть до самого «Шпиля», со всеми бухтами, ручьями, мысочками и непропусками. Не видно только заставы — она в распадке за обратным скатом кекура. Мы готовимся к последнему броску, и в этот момент долгожданное небесное светило наконец вырывается на свободу и заливает все вокруг ярким, праздничным светом. Это чертовски приятный сюрприз. Декабрь, Курилы и солнце — почти фантастика. Я с наслаждением погружаюсь в солнечную нирвану. Где-то перед самой вершиной наступает «мертвая» точка, ноги мои деревенеют, сердце готово выпрыгнуть из груди, но все равно мне хорошо. Я чувствую упоительную ношу усталости, и мне хочется… читать стихи. Да, да, хотя, против обыкновения, я нисколько не волнуюсь. Более того, я совершенно спокоен. Этот неожиданный солнечный луч странным, загадочным образом вдруг выкристаллизовал все то, что я передумал там, внизу, на берегу, и придал моим мыслям не достававшую им определенность. «Мне грустно и легко; печаль моя светла…» С этими словами я и вступаю на вершину «Любви»…
Весело потрескивает сучьями костер. Зрайченко по-хозяйски хлопочет над нашей честно заработанной трапезой. Мулев расчехляет свой видавший виды ФЭД и предлагает мне сфотографироваться. В качестве реквизита он протягивает огромных размеров лопух, напоминающий своим видом зонт-трость старого образца, с каким мой дед совершает каждодневный вечерний моцион вокруг нашего квартала. «Влияние акселерации», — говорит он при этом. У растений это называется гигантизмом, но я не спорю. Лопух-акселерат. А что, звучит. Я беру лопух в руки, прикрываюсь им, как зонтиком, и отступаю к огромной, в два обхвата, пихте. И только тут замечаю, что на могучем ее стволе на уровне человеческого роста красуется вырубленная топором отчетливая надпись: «С легким паром, товарищ!» Ничего не скажешь, не в бровь, а в глаз. Я оглядываюсь на своих спутников. Они молча улыбаются. Они явно наслаждаются эффектом: «Ну как сюрпризик?» Я тоже улыбаюсь и только молча развожу руками. А что тут скажешь? Здесь можно только снять шляпу перед веселым нравом и чувством юмора того шутника, который, взобравшись на эту горку, перевел дух, взял в руки топор и увековечил подобным образом свою искрометную мысль, хотя он и замахнулся при этом на государственное имущество.
…И «РАЗЛУКА»
Лошадь, подобно тонущему, делает несколько судорожных, отчаянных и бесполезных движений, пытаясь вырваться из сплошного белого плена, и, тонко, испуганно заржав, по грудь проваливается в снег. С ее спины сползает и неуклюже валится рядом человеческая фигура. Я вижу, как снег быстро наметает на ней сугроб. На секунду меня охватывает отчаяние: неужели все, неужели конец? Я ни разу не попадал в пургу, я только читал о ней у Джека Лондона и Роберта Скотта. Теперь я знаю, что это такое. Если нам удастся вырваться, это будет чудо. Но я не думаю сейчас об исходе. Я думаю о том, почему гибнут в пурге люди. Теперь мне, по крайней мере, ясно: они прекращают бороться. Их воля сдается раньше, чем покидают силы. Машонов, которого заметает сейчас на моих глазах снегом, пожалуй, посильнее каждого из нас, оказавшихся с ним в наряде. Хороший лыжник, двухпудовая гиря для него игрушка, да и комплекцией бог не обидел — недаром у нас на заставе первым номером на станковом пулемете. А тут, надо же, скис, сломался. И в такую минуту…
Я рывком приподнимаю его, поворачиваю к себе, смахиваю с лица снег. А ветер продолжает бесноваться, сечет кожу, слепит снегом, не дает дышать. Вокруг сплошная серая круговерть — в двух шагах ничего не разберешь, и непонятно, день сейчас или уже сумерки, хотя, по идее, должен быть день. Я еще раз смахиваю с Машонова снег и жду, когда он откроет глаза. Убедившись, что он смотрит на меня — взгляд у него потухший, ничего не выражающий, — я наклоняюсь к нему вплотную, лицо к лицу, и, стараясь перекричать ветер, громко говорю. Вряд ли он разбирает смысл моих слов, я хорошо понимаю это, но все равно продолжаю говорить, поскольку то, что я внушаю ему сейчас, важно и для меня самого, может быть, даже важнее во сто крат, чем для Машонова, потому что именно мне решать, как быть и что делать дальше: «…Возьмите себя в руки! Не теряйте к себе уважения… Впереди у вас еще вся жизнь. Вы никогда себе не простите этого… Понимаете, никогда!..» Нет, его лицо не выражает никаких эмоций. И мне становится ясно, что из того состояния, в котором он сейчас находится, его уже ничем не выведешь. Тогда я собираюсь с силами и поднимаю его на ноги. Мне помогают Ульямиша и Попов.
Пока они его держат, я привожу в чувство нашего Вулкана. Кавалеристы знают, как это делается: пару шенкелей под бока и перца в одно место. За неимением обхожусь без перца. Наш ленивец, оказывается, не так уж плох. С моей помощью он выбирается из своего снежного плена и сам, кажется, этому рад. Втроем мы поднимаем Машонова и с горем пополам сажаем его на лошадь. Чтоб не свалился, привязываем веревками. Это отнимает у нас уйму сил и времени. Отдышавшись, сооружаем что-то вроде связки, как у альпинистов. Теперь каждый из нас связан с каждым, а все мы вместе — с лошадью и Машоновым. Единое целое. Либо все, либо никто.
Пытаюсь еще раз сориентироваться. Пурговой ветер — всегда северный, застава должна находиться от нас в северо-восточном направлении, значит, надо двигаться так, чтобы ветер дул все время слева в лицо. Прежде чем тронуться в путь, я обнимаю Ульямишу и Попова за плечи, мы прижимаемся друг к другу так, что чувствуем дыхание каждого, и я говорю: «Мы дойдем». И эти два слова — нечто вроде нашей мужской клятвы. А дальше все как в тумане. Сколько шли, не знаю, время для нас словно остановилось. Шли, падали, помогали друг другу встать, тянули за собой упирающуюся, выбившуюся из сил лошадь, и не понятно, откуда сами брали силы. Снова шли, снова падали… В очередной раз провалившись глубоко в снег и с трудом поднимаясь, я напоролся на что-то острое, насквозь проткнувшее мою рукавицу. Начал разгребать снег и нащупал жестяную звездочку. Не веря своей удаче, стал лихорадочно грести дальше, пока не показался металлический наконечник и деревянный остов самого обелиска. И только после этого я понял: мы спасены…
Просыпаюсь. Темно. Тихо. Лоб мой в холодном поту, да и майка хоть выжимай. Где я? Что со мной? Мало-помалу прихожу в себя и начинаю понимать, что к чему. За окном тихонько подвывает затихающая метель. «Хрум-хрум» — хрустит валенками по снегу часовой. По потолку мечутся желтые сполохи — это топится печь. Нащупываю рукой прохладную ровную поверхность стены, оклеенную обоями с еще не улетучившимся запахом клейстера, и окончательно убеждаюсь, что я не в канцелярии, а в своих новых апартаментах — квартире, которую оборудовали для меня Николай Павлович и Женя.
Новоселье совпало с днем моего рождения. Догадываюсь, что не случайно. Мне хотели сделать приятное. Было это позавчера… А кажется, что прошла целая вечность. Наверно, потому, что в промежутке встало случившееся, как-то сразу поделившее мою жизнь на две половинки: «до» и «после». Если верно, что человек растет во сне, то взрослеет он, скорее всего, в подобных ситуациях… Почему-то принято считать, что в критические, безвыходные минуты вспоминается вдруг вся прожитая жизнь, сам часто встречал в книжках, как перед чьим-то мысленным взором проплывали какие-то видения. Скажу сразу, ничего подобного со мной не было. Да, я вспоминал. Но не эпизоды из своей жизни. И почему-то не самых близких и дорогих мне людей — маму, деда, сестренку. А отца, который ушел от нас, когда я еще учился в восьмом классе, и к которому, честно говоря, не успел ни привязаться, ни полюбить его. И еще в голове вертелись стихи, почему-то большей частью не очень серьезные, не подобающие, так сказать, моменту. Вот и все…
Нить моих не особенно связных размышлений прерывают чьи-то шаги на крыльце и скрипнувшая в «предбаннике» дверь. По мягким, вкрадчивым движениям я догадываюсь, кто это.
— Зрайченко, вы?
— Так точно, товарищ лейтенант, — почему-то шепотом отвечает Зрайченко и останавливается как вкопанный у двери. — Я вам тут полешек принес. Товарищ капитан приказали приглядывать и топить, значится, до утра.
Я мысленно благодарю Рогозного за заботу.