Книги

Мю Цефея. Только для взрослых

22
18
20
22
24
26
28
30

Один за другим родители Лайоша сошли в могилу. Он схоронил их и в селе стал появляться куда реже. Дом забросил, за могилами не смотрел. Односельчане поначалу осуждали его — но исключительно за глаза: своим грозным видом Лайош внушал уважение и трепет. С тех пор как умерла мать, некому было следить за его бородой и гривой, так что вскоре стал Лайош похож на древесного великана (роста в нем было почти четыре альна). Разве что птицы не вили гнезд на его голове — и то не поручусь. А пчел с каждым днем становилось все больше. И пчелы эти были куда страшнее самого Лайоша. Всегда начеку. Махнешь неосторожно рукой, и тотчас они рядом: куда смотришь, что задумал? Но не было случая, чтобы обидели кого без причины.

Лайош появлялся в деревне всякий раз, когда ему требовалось вещи, которые самостоятельно добыть и изготовить он не умел. Бочки для меда, сталь, изредка — одежда. Иногда тосковал по баннице, какой кормила его в детстве мать. Был он необщителен, но честен и щедр. Медвенцы привыкли: Лайош берет без спроса, но непременно платит за взятое хорошую цену. Платил резными деревянными игрушками и медом. Игрушки были странные: глумление над природными образами, извращенные помеси видов. Заяц с телом змеи; собака с рыбьей головою и рачьим хвостом; птица-травник на паучьих лапках. Никогда Лайош не повторялся, а каждая новая его игрушка, кажется, была еще безобразнее, еще противоестественнее, чем прежние. Притом сделаны вещицы были искусно, и, если бы не отвращение, любоваться такой работой можно бесконечно. Дети, глядя на эти игрушки, плакали. А взрослые остерегались прикасаться лишний раз, чувствуя в безделицах душу. Такой плате медвинцы не слишком радовались, но принимали ее: в Олмуце причудливые поделки можно было выгодно продать. Шел слух, будто, положенные под подушку, своим противоприродным безобразием отпугивают они ночные кошмары.

Другое дело — мед. Мед у Лайоша был дивный. За ароматом Лайошева меда можно было уйти на край света, забросив все домашние дела, забыв мать, отца, жену и детей. От запаха его умолкали споры, а от вкуса — горьковато-сладкого, нежного — у иных случались волшебные видения: чужие края, в которых по некоторым приметам можно было узнать Мидгард или даже Трою; пейзажи, каких не видывал человек, — земли ледяные и огненные, а порой — темная бездна. Возможно, то был сам Гиннунгагап. Другим казалось, что различают они речи птиц. Третьи уверяли, что старые, еще бабушкины вещи открывают вдруг тайны предков. Как будто мед ненадолго делал каждого шептуном.

Говорили, что у Лайоша две души. Одну душу, черную, вкладывал он в свои игрушки, оттого и получались они такими уродливыми. Другую, светлую, — добавлял в мед. И вместе с нею — частицы своих шептунских снов.

Мед славился на всю округу. На ярмарке в Олмуце он пользовался успехом еще бо́льшим, чем Лайошевы деревянные уродцы. По сей день вспоминают этот мед, хоть прошло без малого сорок лет, как съедена последняя его капля. Даже поговорка есть: хорош, как медвенский мед. Слыхал, может?

В урочище Лайоша, добраться было непросто, но возможно. И все же медвенские туда не ходили. Ты спросишь: почему? Все спрашивают. Городскому человеку сложно понять устройство души горца. Известно ведь, что в маленьких селениях тайн нет, горные люди любопытны и склонны сунуть нос в каждое мало-мальски интересное дело соседа. А Лайоша, вишь, не трогали. Дело в том, что медвенские не считали Лайоша простым соседом, ровней себе. Осуждение давно уступило место тихому уважению. Так уважают медведя или горного духа, который не причинит человеку вреда, если не нарушать нехитрых правил.

Случалось, кто-то из пастухов забредал к самым границам Лайошевых земель. Границы эти были обозначены камнями вроде путевых, что ты, наверное, сотнями перевидал во всех сторонах. Но Лайош рун не знал, да и вообще грамоте обучен не был, потому на камнях высечены были не гальдраставы, а грубые подобия пчел — в несколько ромбов. Никакой силы эти знаки не имели, но предупреждали: дальше ходу нет. Завидев такой знак, всякий обходил Лайошево урочище стороной.

У одного пастушонка, совсем еще мальчишки, как-то ночью отбился от стада ягненок, который отчего-то этому пастушонку был особенно дорог — может, дело было в его, ягненка, диковинном черном окрасе. Мальчишка оставил стадо под присмотром верного пса, а сам отправился на поиски. Ягненка он так и не нашел, о ягненке он и вовсе забыл, когда понял, что забрел во владения Лайоша. Вернулся пастушок в Медвен — глаза-блюдца, волосы дыбом. Один, без стада. Был крепко бит хозяином, но историю его о чудном Лайошевом житье слушали все, даже кмет.

В Лайошевом урочище, рассказывал мальчик, повсюду развешены колокольцы, вплетенные в чудные поделки из веток, стеблей и кожаных обрезков. Колокольцы эти должны бы звонить от малейшего дуновения ветра, но звонят они вопреки всему, звонят прихотливо, точно подчиняясь воле невидимого музыканта. Один умолкнет, другой подхватит, а иные вступают вместе, да разноголосо. Ведут тебя, манят звуком. А потом затихают сонно, и кажется, что остался ты один, совсем один. Ни единого шороха на альны и альны вокруг. И вот по звуку этих колокольцев, как по нити, брел мальчик по незнакомым землям, дивясь красоте их и необузданности. Олмуцкие горы красивы без всяких шептунов, это подтвердят тебе обе мои ноги, левая и правая, погребенные камнепадом на одном из перевалов. Но места, куда попал пастушок, были красивы красотой дикой, жестокой. Красота эта била наотмашь незваного гостя. А он клонился, корчился, рычал от боли — и шел дальше вопреки всему. Вопреки своей воле, которая требовала повернуть, уйти из этого гиблого места.

Так он шел — по тропкам и чащобе, мимо пещеры, где, по всему, обретался Лайош, мимо ульев, пустых и тихих, — пока не добрался до края луга, устланного травой и мхом — богаче бесценного мёренского ковра. Там он остановился. Умолкли колокольцы, и сейчас смог бы он повернуться и бежать прочь, но действо, увиденное на лугу, заворожило его.

Был там Лайош. И были там пчелы. Огромный рой. Рой этот подчинялся той же силе, что и колокольцы на деревьях, и сам мальчик-пастушок. Силе Лайоша.

Лайош шептал. Неслышно, беззвучно, едва разлепляя губы. И все же мальчик не сомневался: слова Лайоша ласковы и нежны. Лайош шептал, а пчелы слушали его. Рой кружил рядом, то окутывая Лайоша волнами, то отдаляясь и складываясь в причудливые силуэты — напоминавшие те самые деревянные безделушки, что резал из дерева Лайош. Только фигуры эти были огромными — в половину неба. Так рассказывал мальчик.

А потом — пастушок клялся в этом и землю готов был есть — пчелы изобразили девичью фигуру, и Лайош с этой фигурой принялся танцевать по всему лугу, точно была она настоящей девицей. Что было дальше, пастушок тоже рассказал, но я это непотребство повторять не стану, сам догадаешься.

Пастушок всё смотрел, не веря глазам, желая отвернуться и не отворачиваться никогда, закрыть глаза и не закрывать глаз, с ужасом и сладостью смотрел, и вкус Лайошева меда вспоминался ему очень явственно.

Так и смотрел бы, не смея двинуться, так и остался бы там, окаменел, врос в мох, белел бы костями через века, а всё смотрел бы. Но почувствовал ответный взгляд.

Не взгляд Лайоша — тот, кажется, был не в себе, купался в бессознательной неге, которая известна всякому, кто стал мужчиной.

Взгляд пчел. Всего роя. Как единого существа. Темный, чуждый, пронизывающий насквозь. Весь рой сделался этим взглядом, и мальчику показалось, что сейчас сложится он в новую фигуру — в огромный глаз, не пчелиный, но и не человеческий.

Тогда только пастушонок развернулся и побежал прочь что было сил.

История эта никак не сказалась на отношении медвенских к Лайошу. Подобные сюжеты, разве что без столь чувственных подробностей, они и воображали себе, думая о Лайоше как о горном духе. Лайош же вел себя так, словно ничего особенного не случилось.

Только мальчишка-пастух больше не мог ходить в горы. Не Лайош его пугал — пчелы. Их взгляд. Не прошло и года, как мальчишка сбежал в Олмуц, прибился там к лихим людям, и дальше жизнь его была весьма интересна и трудна, потому что, сам понимаешь, впереди были первая, а потом и вторая Мёренские.