– Давай-ка, душенька моя, Ульяночка, ты мне расскажешь в мелочах, детально и основательно, кто у тебя сегодня литровку взял? Или, может быть, вчера… для Ефремова на поминки…
Варфоломей вытащил диктофон и нажал кнопку записи.
– А что это бутылка-то… в пакете каком?
– Улика это, Ульяночка.
– Какая улика-то? – затараторила Ульяна, – к чему это вы?
– Убийство, Ульяночка, убийство. Ефремова застрелили.
Рыжеволосая, полнотелая, с румяными щеками, побледнела как Ефремовский труп. Обескровилась моментально, и будто даже волосы ее, огненно-рыжие, живые, привлекательные, с завитушками, поблекли тотчас, весь сок весенний, эфелиды на румяном округлом лице, в пятки ушло все, вся кровь до капли, будто взяли ее двумя большими пальцами в накрахмаленных перчатках, да сдавили как пипетку, и одной-единственной, сплошной, громадной обезжиренной каплей жизнь в ней упала, отжали ее, так что не осталось живого, теплого, а лишь холод.
– У-уф, Варфоломей Владимирович, вы что это… Вы ж меня не пугайте так, вы меня до седины прежде возраста доведете!
– А я вас и не пугаю, я вам факты излагаю, и надеюсь, уж больше, чем надеюсь, что и вы мне – факты-то изложите.
– Ефремова? Егора Епифановича-то… Убили?
– Да, Ульяночка, так что помогите мне состыковать, что к чему, потому что кружок подозреваемых – ого-го! не хилый, и все, понимаете, мутно, абстрактно, а пока я ни одной фигуры конкретной не вижу, никто не вырисовывается перед взором моим, а время-то – он ведь, понимаете, не ждет! – не на что ориентироваться нам, следователям и оперативникам, вот я и надеюсь, что вы моим ориентиром на темном-темном пути предварительного следствия будете, прошу вас, Ульяночка… ну?
Ульяна сложила ладони, губы сомкнула до белизны:
– Как вам… Кто? Спрашиваете, бутылку покупал?
– Да – спрашиваю, сам Ефремов?
– А знаете, нет… Был один.
– Вот, он-то мне и надобен. Опишите все, что помните.
Ульяна чуть скривила непроизвольно рот и поглядела вверх:
– …я помню, что раньше не бывало здесь его, молодой совсем, не старше пятнадцати-шестнадцати лет, росту вот такого! – женщина подняла дрожащую ладонь, – и убор у него головной запомнился, знаете, какой у евреев носят, эдакая шапочка на макушке, ермолками, их, по-моему, называют? Это мне сразу в глаза бросилось, не то, чтобы я против евреев, но он мне просто-напросто странным показался, идет такой, весь из себя, в куртке черной, кожанке – будьте-нате, ишь ты, думаю, герцог какой, пальцы большие в карманах брюк, как свистун какой петушится! – а у самого куртка-то старье заношенное, да и кожзаменитель небось, краска какая-то облезлая, и штаны старые, джинсовые брючки, а на ногах темно-коричневые полуботинки. Я ему, думаю, и конфету не продала бы… но вот, понимаете, Варфоломей Владимирович, как он со мной заговорил, то я почему-то к нему доверием прониклась, антипатию, как говорится, рукой сняло, вежливо говорил, и поздоровался добродушно, и дня доброго пожелал, и попрощался, и без толики фальшивости, непринужденно! Вот! Думаю, может, я просто поторопилась с выводами-то? Что ж… я и сама не без греха! Волосы, вот, у него были нестриженные, за уши зачесанные, под черной этой ермолкой, которая на честном слове держалась, вот, в общем, и все…
Ламасов покачал головой:
– Ну, так не пойдет. Имя не назвал… что конкретно говорил?