Если бы еще не постоянные напоминания — дом, только что выстроенный на недавнем пустыре, пожилой инвалид, мчащий в своей дребезжащей мотоколяске, десятки других красноречивых примет, которых как будто бы со временем становится и меньше, но полностью они не исчезают… Вот и здесь — пустыри, похожие на песчанистые выгоны или огромные ярмарочные площади, на которых давно закончился торг… Они уже не напоминают тех ужасных развалин, что возвышались едва ли не до туч, когда я здесь был тогда, впервые, но пустыня, образовавшаяся вместо них, еще более мертвенна, чем сами руины. Да и исчезнут ли когда-нибудь из памяти лица — ну хотя бы лицо Сергея, продолговатое, бледное, с глазами, запавшими под надломленные брови, которые почти срослись над тонким носом! Конечно, я пойду в знаменитый Цвингер и постою у «Сикстинской мадонны», как полагается, когда приезжаешь сюда. Но прибыл я не ради этого. Я не могу забыть Сергея, хотя со времени, когда в последний раз видел его, уже и поседеть успел. Что это, результат моей чувствительности или еще одно подтверждение того, что человек побывавший на войне, уже не сможет о ней не думать?
Все сходится на том, что Сергей погиб здесь. Единственный большой город в тылу — куда же еще могли немцы с ним податься? Когда мы освободили концлагерь, расположенный в лесу, километрах в десяти на восток, Самчук рассказал, что Сергея с ним не было, его отправили куда-то дальше. Дальше был только Дрезден, западнее него уже хозяйничали американские войска. Следовательно, если его не пристрелили по дороге, то могли спровадить только сюда, в единственную тюрьму, оставшуюся в их распоряжении.
«Пристрелить по дороге»… Нет, нет! Его могли расстрелять, но не пристрелить. По дороге они убивали тех, которые убегали или обессилевали так, что падали и не могли идти. Оказаться застреленным при попытке к бегству за день-два до окончания войны было бы глупо, а обессилеть он не мог. Не мог он, конечно, обессилеть: территория, которую тогда занимали немцы, не превышала в глубину и двадцати километров, пройти их такому бывалому пехотинцу, как Сергей, нетрудно.
В дрезденской тюрьме погиб Сергей. Тысячу раз я взвешивал все возможные обстоятельства и каждый раз приходил к выводу, что именно так и случилось. Самчуку повезло — очередь не дошла, а Сергей попал под руку раньше, потому-то и расстреляли…
Дворец правосудия. Высокий фасад из серовато-желтого известняка с длинными рядами окон в стиле довоенного модерна. Бесцветный эклектизм этого стиля, порожденного сумятицей и непостоянством умов, довольно точно отражал характер провинциальных вкусов всемирного мещанства. В больших городах всех континентов разбросаны тысячи подобных сооружений, украшенных вытянутыми стеблями несуществующих растений, похожих на стилизованные фигуры томных девиц. Трудно догадаться, что за фасадом, размалеванным символами, словно претенциозная обложка модернистского журнала, находится тюрьма. А впрочем, стоит ли предъявлять моральные претензии к сооружениям, если даже те, кто их возводил, таили жестокость души под забралом внешней благопристойности?
До внутреннего двора добраться нелегко. Правда, высоченные железные ворота теперь распахнуты для всех. Проходишь огромную арку из того же известняка, пересекаешь гулкий, как бубен, двор, вымощенный каменными плитами, — и ты уже у других ворот, тоже раскрытых для каждого. За ними небольшой дворик, тесно зажатый четырьмя высокими слепыми стенами, похожий на колодец. Чувствуешь, как перехватывает дыхание от жуткого ощущения, что ты уже здесь. Слева одноэтажная пристройка, напоминающая внешнюю галерею, на ней десять продолговатых зарешеченных окошечек. Это камеры смертников. Напротив, у стены, расстреливали людей: место выбрано так, чтобы ожидающие своей очереди могли наблюдать весь процесс до мельчайших подробностей.
Значит, если произошло так, как думаю я, Сергей прошел через это. В громыхающем коридоре раздался лязг десяти замков, из камер вывели очередную партию на расстрел и тут же заперли в них другую десятку, которая должна была ждать своей очереди. Разумеется, прежде всего эти новые обитатели каменных нор припали к окнам, и перед ними открылось то, что через час ожидало их самих.
Я стоял почти в самом центре каменного колодца, словно завороженный. Ровный ряд небольших зарешеченных окон приковал к себе мой взгляд, и трудно сказать, какое чувство было сильнее — желание воскресить в одном из них образ Сергея или страх перед тем, что я мог бы увидеть, если бы оглянулся и передо мной предстала стена, которую видел он. Я оцепенел, внутри у меня похолодело. При других обстоятельствах на меня, наверное, обратили бы внимание, но здесь никого не мог удивить человек, застывший в печали или в позе, выражающей страх.
Недели за две до того, как я должен был отправиться в эту поездку, пришло письмо от Жанны. Твердый длинный конверт с двумя пестрыми марками, на которых изображены петухи. Сначала я удивился, когда увидел, что письмо написано на нашем языке. Раньше она не решалась! Наверное, изучала и только теперь поверила, что выучила как следует. Что ж, подобная взыскательность делает ей честь…
О своей нынешней жизни Жанна почти ничего не писала. Правда, между строк звучал неуловимый, но достаточно выразительный подтекст. «Как я живу? А как может жить немолодая одинокая женщина! От вас ведь нечего скрывать свой возраст — вы знаете, сколько мне было тогда и сколько лет минуло с тех пор…» Невеселая жалоба, фигурально высказанная француженкой, которой уже за сорок…
Я попытался представить себе Жанну такой, какой она могла быть теперь, но ничего не получилось. К коротко стриженной головке, которую я так хорошо запомнил, трудно было дорисовать эффектную прядь седых волос, а тоненькую, истощенную девичью фигурку не удавалось дополнить округлостью женских линий.
Ее внутреннее состояние, однако, постепенно становилось ясным. «…Как может жить немолодая одинокая женщина…» Неудивительно, когда после переживаний, свидетелем которых я был тогда, человек на всю жизнь остается наедине со своим одиночеством! Может быть, кто-то и был рядом, может, даже кто-то есть и теперь, но чувства, пережитые ею в тот день, как видно, оставили в ее сердце след навсегда. Близость другого человека, если он был или даже есть, могла только ранить, только оскорбить.
В этом последнем письме Жанна сообщала, что имеет некоторые новые сведения о пребывании Сергея в плену. Недавно, во время воскресной поездки на берег Бискайи, она случайно познакомилась с каким-то канадцем, который был освобожден из дрезденской тюрьмы, когда американские войска подошли к Эльбе с запада. Оказывается, он слышал о том, что в тюрьме находится молодой украинец, захваченный в плен за несколько дней до окончания войны. Сам он этого человека не видел, но товарищи, встречавшиеся с ним, кое-что рассказывали. Белокурый, лет двадцати пяти, среднего роста, лицо продолговатое, с маленькими шелковыми усиками. Жанна отмечает: «Конечно, по таким приметам трудно установить, что это был именно он. Тип молодого белокурого офицера с усиками, кажется, вообще был характерен для вашей армии, как я заметила во время моего недолгого пребывания в вашей части. Кажется, и у вас были усики, не правда ли? И все-таки моя душа не на месте. Ведь в те дни ваши солдаты уже редко попадали в плен, и это увеличивает вероятность моего предположения, что человек, о котором мне рассказывал канадец, и есть Сергей».
Я дочитал письмо и почувствовал, что имею достаточно материала для сопоставлений. Нет, нет, ошибаются те, кто не верит, что любовь с первого взгляда может быть для человека единственной, на всю жизнь! Конечно, пока оба живы — все равно, рядом ли они, или разлучены волею обстоятельств, — каждый может дать повод другому разувериться в своей любви. Но Сергея не было, он остался для Жанны таким, каким она его знала тогда, он не давал ей никаких оснований усомниться в своей верности. Полюбившийся в первый день их необычного знакомства остался в ее памяти таким, каким был тогда, и долгая жизнь без Сергея оказалась бессильной изменить ее чувства.
Я сразу же ей ответил. Счастливый случай — как раз сейчас я собираюсь в Дрезден! И, конечно, было бы прекрасно, если бы смогла туда приехать и она. Понимаю, как это сложно, особенно потому, что я связываю ее точным сроком своей поездки. Но если случай благоприятствует мне, почему бы не попытаться и ей? Итак, жду возле тюрьмы двенадцатого сентября в двенадцать дня. Я заклеил конверт и отправил. Если иногда сбываются сны, почему бы не сбыться и чуду?..
Песчаный холм защищал нас от вражеских мин уже третий день. Мы захватили его с ходу, наскоро развернули огневые точки на запад и вынуждены были остановиться в ожидании нового приказа.
Домов поблизости не было, одна лишь эта ферма. Отрезанная от внешнего мира полями и неширокой полосой леса, она походила на убежище отшельника, отыскавшего удобное местечко для того, чтобы наедине замаливать свои грехи.
Ферма стояла на восточном склоне — одноэтажный дом с шестью окнами на фасаде. Длинная конюшня и открытый, чуть поменьше, сарай для инвентаря объединялись с домом в виде буквы «П». Двор, вымощенный плоским булыжником, замыкали тяжелые деревянные ворота с черепичным козырьком.
Высокий гребень холма надежно защищал все эти строения от немецких снарядов. Не знаю, как они сохранились, когда сюда била наша артиллерия, но сейчас старый Зигфрид Кайзер мог быть спокоен — война не сожрала его недвижимое имущество. Правда, обрюзгшее лицо с насупленными бровями и низко опущенными усами не выказывало по этому поводу никакой радости. Возможно, господин Кайзер опасался, что мы еще можем и отступить и тогда его драгоценная усадьба снова попадет под наши снаряды? Однако не похоже, чтобы он таил такие непатриотические опасения. Вероятнее всего, радость за уцелевшее имущество боролась в нем с горечью, вызванной национальным поражением, и чувства его раздваивались.
Наш командный пункт находился в подвале под домом. На цементном полу и аккуратных полках, навешанных вдоль кирпичных стен, тускло поблескивали стеклянные банки с мясными и овощными консервами. Старик иногда заходил сюда, бесцельно переставлял банки с места на место: очевидно, пересчитывал. Впрочем, мы его консервы не трогали, и он это знал. Может, просто не находил себе места, потому и слонялся. Нам он не мешал. Только телефониста Охрименко почему-то раздражало его присутствие, и когда старик начинал бестолково возиться на полках, он мрачно бормотал: