– Ну а ты что посоветуешь, Иване? – спросил он, обернувшись к генеральному писарю.
– Я?.. – по всему было видно, что вопрос застал Выговского врасплох. – Если его гетманской милости угодно знать мнение мое… – генеральный писарь, облизнув губы, откашлялся, лихорадочно обдумывая, что лучше сказать. – Мыслю так: негоже насмехаться и куражиться над посланником, чей бы он ни был. Даже будь он послан злейшим ненавистником Войска Запорожского и всего православного люда, таким, к примеру, как князь Ярема Вишневецкий, и то лучше было бы принять его со всем уважением, как пышного гостя. – Голос Выговского, поначалу неуверенный, запинающийся, теперь окреп, налился силой и твердостью. – А пан Адам Кисель такой же православный, как и мы все, панове! Опять же, ни казаков, ни поспольство он не обижал, веру нашу не притеснял. Зачем же его посланника сразу за врага считать, даже не зная, что в привезенном листе? Коли обидим этого шляхтича – обидим и самого пана Киселя, а надо ли это нам? Ой, не надо, панове! Потому мой совет, – Выговский поклонился гетману, – впустить сюда посла с саблею, как он и хочет. А на всякий случай, ради пущей беспеки[6], посадить его поодаль от его гетманской милости.
Побагровевший Прокоп Шумейко, едва дождавшись, пока генеральный писарь умолкнет, грохнул пудовым кулачищем по столешнице. Подпрыгнула, задребезжала посуда.
– Правильно бают: как волка ни корми, он все в лес глядит! Вот и явил нутро свое ляшское! Не слухай его, батьку, уж он присоветует…
– Молчать! – Хмельницкий, вскинув голову, так глянул на командира нежинцев, что тот поперхнулся на полуслове.
Яростно раздувая ноздри, гетман обвел нехорошим, цепким взглядом присутствующих.
– А теперь крепко запомните, панове полковники! Ежели кто еще хоть раз попрекнет генерального писаря его прошлым… Гнев мой вы знаете! Кулакам волю давать да рубить сплеча – на то большого ума не надо! А кто из вас красно да убедительно писать умеет? Кто лист государю московскому составит, да чтобы ни в единой букве урона чести царской не нашли? Кто в дипломатии силен? Может, ты, Прокопе?! Уж не оказать ли тебе честь, генеральным писарем сделав? – Хмельницкий язвительно усмехнулся. – А то гляди, у меня это быстро…
– Батьку! – чуть не взвыл перепуганный Шумейко. – Да ты никак шутишь?! Из меня писарь, а того пуще, дипломат – как из моего жеребца крымский хан, прости господи…
– Хорошо, что сам это понимаешь… Ну, так запомни мое предупреждение! И впредь постарайся, чтобы голова раньше языка работала! Иване, – повернулся Хмельницкий к писарю, нервно кусающему губы от обиды, – ступай к послу, объяви мою волю. Скажи ему так: из уважения к его милости воеводе киевскому и брацлавскому, а также к личности храброго шляхтича, столь нелегкий и опасный путь проделавшего, гетман Войска Запорожского зовет посла в покои свои как пышного гостя, при оружии. И веди сюда с почетом.
Глава 5
Дьяк Астафьев, шумно пыхтя, утер платком взмокшее лицо. От несусветной духоты кровь прилила к голове, перехватывало дыхание. Больше всего он сейчас хотел скинуть кафтан, но нельзя: приличия надо блюсти… Даже в застенке.
– Ну-ка, еще добавь! – кивнул он палачу. – Только гляди у меня, не переусердствуй… А то живо на его месте окажешься!
Заплечных дел мастер, коего звали Мартынкой Сусловым, чуть заметно усмехнулся: шалишь, дьяче! Скорее тебя на дыбе подтянут, чем меня! Дьяков-то на Москве – куда ни плюнь, попадешь, а такие каты, как я, на вес золота… Промолчал, отступая и занося кнут, лишь кивнул с притворным испугом: не извольте, мол, беспокоиться, Афанасий Петрович, все сделаем, как надо…
С шипящим свистом длинный сыромятный ремень метнулся вперед, рассекая воздух, потом раздался сочный, хлюпающий звук, тотчас же заглушенный истошным воем: «Уа-а-ааа!!!» Дьяк поморщился, нехорошим словом помянув упрямого вора, из-за которого уже не только исподнее, но и все прочее платье – хоть выкручивай… Пот градом катится, духотища-то какая! От раскаленных углей жаром так и несет, хоть и постарался сесть как можно поодаль, у самых дверей… Ох, тяжка ты, служба царева, тяжка!
«Ничего, потерплю… Дождусь, чтобы и Андрюшку вот так же… для начала! Поймет вор и лиходей, каково это – народ на смуту толкать против самого царя! Всю шкуру кнутом обдерем, как липку! А уж потом, после малого роздыха…» Дьяк мотнул головой, прогоняя приятное видение. Дело – поначалу.
Мартынка новым, точно выверенным движением, полоснул висящего. Такой же хриплый вой, отразившись от стен и сводчатого потолка, опять стегнул по ушам… Потом – еще раз, и еще… Астафьев, болезненно поморщившись, протянул вбок руку. Подскочивший стрелец поспешно плеснул из глиняного горшка квасу в кубок, поднес с поклоном. Дьяк жадно, в два глотка, осушил, облегченно вздохнул, утирая ладонью мокрые губы… Когда был отсчитан двенадцатый удар, подал знак палачу: хватит!
– Ну что, Егорка, память не воротилась? Начнешь говорить или… – Дьяк сделал зловещую паузу.
Висевший на вывернутых руках голый человек с хриплым, рыдающим стоном кое-как выдавил:
– Боярин… Милостивец… Да я все, как есть, скажу… Повели снять, мочи нету…
– Ну, давно бы так! – усмехнулся Астафьев, пропустив мимо ушей звание, ему не принадлежавшее. (Точнее, не пропустил, конечно, ведь слаб человек, искусу подвержен, на лесть падок… Еще раз подумал: коли, с Божьей помощью, изловит злодея Андрюшку, государь наверняка его боярином сделает!) – Или мне много радости людей мучить, хотя бы и воров? Я вот думаю: не совсем ты пропащий, страх Божий еще не позабыл, к бунтарям да смутьянам не по злой воле примкнул, не по корысти, а едино лишь по глупости, по темноте своей… Иль ошибаюсь?