– Не трясись, как овца! Чего уж там, правду сказала! Именно – товар. Ну так постараюсь продать его подороже…
Глава 28
Хмельницкий нетерпеливо двинулся навстречу высокому тощему человеку с изможденным лицом, в запыленной монашеской одежде, одновременно сделав успокаивающий жест джурам: мол, все в порядке, никакой опасности. Сам плотно прикрыл дверь и, оставшись наедине с пришельцем, расплылся в радостной улыбке:
– Не чаял видеть так скоро! Устал, панотче?[21]
– Устал, пане гетмане, не скрою. – голос визитера прозвучал хрипло, надсадно. – Ног не чую, в горле пересохло… Сведения-то больно важные, вот и спешил доставить!
– Господь наградит тебя за усердие твое. Ты садись, дай ногам отдых. Вот сюда, здесь удобнее будет… Что хочешь выпить – меду, мальвазии? Есть и угорские вина, и французские. Или нашей доброй горилки? Только скажи!
Человек смущенно улыбнулся:
– В грех вгоняешь, гетмане! Постный день ведь… А, ладно! Сам нагрешу – сам и отмолю. Мальвазии! Уж больно сладка да вкусна она, окаянная. Прости, Господи! – Он осенил себя крестным знамением.
Хмельницкий не стал звать слуг. Сам доверху наполнил кубок, поднес с легким поклоном, как самому пышному гостю.
– Ох, за ласку эту да за почет и тебе часть грехов простится, гетмане! – промолвил улыбающийся монах, с наслаждением втягивая густое ароматное вино. – Благодарствую! Сразу полегчало. Вот теперь, с Божьей помощью, можно и о делах поговорить. – Лицо его тотчас стало суровым, сосредоточенным. Отставив пустой кубок, он полез за пазуху, извлек маленький кожаный мешочек. Распустил завязки, осторожно извлек сложенный в несколько раз листок тончайшей бумаги.
– От Верещаки?[22] – не утерпев, спросил гетман.
– От него… Да будет Божье благословение на этом почтенном муже, храбром и благородном! Ведь по краю пропасти ходит… Раскроют его ляхи – едва ли темницей отделается.
– Будь он благословен! – повторил Хмельницкий. – Что в донесении?
– Коли нужно тебе будет, я расшифрую да запишу, – произнес монах. – Но могу и на словах передать, все, что от него слышал.
– Говори! – кивнул гетман, усаживаясь ближе. – А потом, как передохнешь, можно и записать. Память-то человеческая ненадежна, а scripta sunt reliquiae[23], как хорошо сказали римляне.
– Истинно… Дело такое, пане гетмане: хоть Сейм и послал против тебя трех региментариев, единства там нет. Тех, которые кроют тебя бранью, называют бунтарем, погубителем отчизны, татарским прихвостнем да висельником – прости, пане, не мои слова! – больше. Сторонники мира пока в меньшинстве, однако же влиятельны. Сам коронный канцлер Оссолинский среди них, да воевода киевский Кисель, да маршалок[24] Казановский.
– И пан Адам Казановский! – одобрительно кивнул гетман. – Что же, муж достойный и рассудительный да и храбростью не обделен. Видел я его в битве при Хотине… Эх, славное было дело! – суровое лицо Хмельницкого смягчилось. Гетман на мгновение прикрыл глаза, вспоминая тот кровавый сентябрь, чуть не оборвавший его собственную жизнь. – И ведь были союзниками с ляхами, добрыми товарищами. Плечом к плечу рубились… Боже милостивый, и тридцати лет не минуло, а теперь – лютые враги! Ладно, панотче, нет толку душу воспоминаниями травить. А кто же за войну? Первым, конечно, был Ярема?
– В том-то и дело, что нет! – покачал головой визитер. – Как ни странно, он отмолчался! Сидел, словно и не слышал, что вокруг творится!
– Что?! – густые брови гетмана поползли кверху. Хмельницкий, при всей своей выдержке, не мог скрыть изумления. – Ярема – и отмолчался? Не требовал рубить нас, стрелять, жечь? Не призывал на пали сажать, кожу драть заживо?
– Нет! Верещака не менее тебя был изумлен… Говорил, что князя будто подменили. Хоть и язвителен был, и по коронному гетману Потоцкому прошелся нещадно, и кое-что нелестное промолвил про региментариев, но тем и ограничился. Решайте, мол, что хотите, мое дело – сторона. Сам на себя был не похож!