Книги

Молодой Ленинград 1981

22
18
20
22
24
26
28
30

И вдруг чувствуют старухи — слезы глаза обжигают, застилают все, не дают смотреть…

И теперь в избе слышны плач и тиканье ходиков…

Плачут бабка Марья и Кирилловна, как положено, тоненько причитают: «Сыночек, родимый мой…», уголками косынок лицо утирают…

Когда же вдосталь они наплачутся, Кирилловна, утерев в последний раз слезу, говорит, как команду дает:

— Ну, будет. Навспоминались, наплакались — и ладно.

— И ладно, — шмыгнув носом, вторит бабка Марья.

Кирилловна поднимается из-за стола и, пошаркав по избе, на ощупь включает свет. И как не было колдовства — Борис в рамке на стене висит, на нем тот костюм, что ему после семилетки справили, а рядом под стеклом на фотокарточке вся пришедшая в гости к Кирилловне семья бабки Марьи уместилась — Шурик маленький возле матки у забора, набычившись, стоит, носком босой ножки в землю уперся…

— Слава богу, — сурово говорит Кирилловна, махнув передником по столу, — дочки есть. Не одни. И пенсии хватает.

— Да что говорить, — поддакивает бабка Марья, подвязывая на шее потуже косынку, — не бедные! Да и много ли надо нам!

Говорят они напоследок что-то о пенсии — бабка Марья беспокоится, как бы опять в этот раз почтальоншу с пенсией не прозевать; а Кирилловна все про ситец на новый пододеяльник толкует.

— Ой, да, — вздохнет бабка Марья, вздохнет уже облегченно, успокоенно, будто только что они с Кирилловной очень важное, нужное для себя дело сделали, потом глянет в окно, засуетится, — матушки! Засиделась я у тебя, темнотища-то на дворе!

Одеваясь, таз подхватывает, смеется:

— Хотела после бани его к себе в избу занесть, так к тебе торопилась, опять забыла. Совсем ума не стало…

На крыльце старухи прощаются. В темноте сбоку желтые окошки изб светятся, за невидимым черным озером огоньки далекой деревни мигают.

— Не свались хоть, — напутствует бабку Марью Кирилловна, и, как только та сгинет в потемках, возвращается в сени, и, как тайную тайных, запечатывает изнутри свою избу на тяжелый железный засов.

Сергей Носов

СТИХИ

ЕЩЕ РАЗ О СЛОВАХ

Черносмородинный куст… Настороженность веток… Дед замирает в дверях… Но не помню лица я… Образы детства,                          как разворошенные ветром листья, мерцают. И корнесловие памяти:                                     «родина», «родинка», «род», «родники» — постигаем,                                                  и чудится, мнится, видится, слышится, как над дорогою пройденной в небе глубоком курлычут усталые птицы. Памятью памяти, памятью прошлого, памятью промелька юности, жизни, любви суматошной —                                                           да мало ли! — клясться не надо. Достаточно.                                               …Родина, родинка — две бесконечные, две бесконечно большие и малые.

СТАРЫЙ ДОМ

…Войдешь во двор — угрюмая старуха начнет тебя отслеживать сквозь стекла, которые, должно быть, не менялись еще с блокады.                         Сразу представляешь все внутренности дома: коридор и комнаты с такими потолками высокими, что даже непривычно. Здесь прожитое время притаилось и пропитало памятью предметы: салатницу и рюмки (перебить их не хватит жизни), стол, буфет, кушетку, дверные ручки, коврик, фото в рамке, на кухне табурет и даже гвоздь, забитый кем-то в стену.                                      В коридоре реликтовая мебель разучилась давно стареть. Уже смирились вещи с диктатом постоянства. Убери со шкафа пыльный довоенный глобус — и лопнет мир.                      …Но пахнет овощами, и женщина несет горячий борщ куда-то в темноту. И исчезает. Вот и пришли, приехали… О смерти или, еще смешней, — о смысле жизни ни думать, ни тем более писать не хочется. И правильно. Старухи здесь курят «Беломор», а старики из жизни уходили молодыми.

Евгений Попов