— Но это бы вас не удивило? Конечно, нет. Мои волосы совсем белые. Моя кожа, — он протянул руку, — как кожа мумии. Все мои кости выступают. А на той неделе я праздновал всего свой пятьдесят первый день рождения.
Лебрен наклонился ко мне:
— Вы знаете, что я гнил шесть лет в тюрьмах Кайенны? Я украл, и поэтому Франция с великолепной логикой украла мою кровь, мою силу, здоровье, душу, все, кроме моей драгоценной жизни. — В тоне его зазвучала угрожающая, мучительная ирония. — Это было гибелью. Я собрал все свое мужество, чтобы бежать. Четверо истощенных, полуразбитых людей и я рискнули пуститься в джунгли без провианта, без всяких инструментов, без карт. Я пережил своих друзей…
Лебрен вдруг замолчал, и нас охватил тяжелый, сырой, экваториальный мрак.
Мне уже раньше приходило в голову то, что рассказал сейчас Лебрен. Нет такого путешественника в голландской Гвиане, — или Суринаме, как называют ее местные жители, — до которого не дошло бы хотя несколько слов про одиноких французов, поселившихся там. Тупой голландский плантатор указывает вам на них, конечно, очень таинственно, когда они проходят под горячим солнцем по улицам Парамарибо:
— Он бежал через джунгли, мингер. Это удивительно! Восемь месяцев итти сто миль! Но их нельзя расспрашивать.
В знаменитые исправительные колонии Кайенны, примыкающие к голландской Гвиане, Франция ссылает своих преступников, изменников и врагов. Иногда какой-нибудь преступник бежит оттуда. Он выживает редко, очень редко. Лебрен был один из выживших.
Француз не заметил, как потухла его трубка Он сгорбился на своем стуле и вытянул вперед голову, точно всматривался во что-то прошедшее и дорогое. После первой вспышки выражение его тонких губ стало мягче. К нам доносился тихий лепет ветерка в манговых деревьях, стоявших как ширма между большим домом и выбеленным бенгало Лебрена.
— Мосье, вы без сомнения заинтересованы, — нарушил молчание Лебрен. — Мне думается, что в такую ночь, как эта, и вместе с вами, чужим человеком, я снова могу встретиться со старыми друзьями.
Он сделал паузу, откашлялся и начал:
— То, что было у меня позади, не имеет значения. Бедность, дешевая мудрость, потом преступление, осуждение и трюм корабля. Короткая и обыденная история. Но это не тема моего рассказа. Я начну с одного послеобеденного часа» часа жестокого зноя в городе Сен Лоране, ровно в ста милях отсюда, за пограничной рекой, разделяющей французскую и голландскую Гвиану. Я был бос, как и все каторжники этого сжигающего зноем города, и со сгорбленной спиной и, с красными воспаленными глазами чистил улицы. Я был не тот человек, что теперь, мосье. Вы не узнали бы меня. Теперь мои дела идут успешно, я сыт, я — довольный своей судьбой управляющий богатой голландской кофейной плантацией. Тогда же я был Пьер Лебрен, вор, без всяких надежд впереди, кроме долгих лет изгнания в самой ужасной колониальной тюрьме во всем мире. Без надежд… до того послеобеденного часа, о котором я начал вам рассказывать.
Мой товарищ по очистке улиц, работавший со мной больше тридцати месяцев, был Леон Аккарон. Когда-то он был выдающимся юристом, имел ученую степень и был человеком влиятельным и богатым. Но он сделал мошенничество, обманул доверие и, наконец, стал обыкновенным босоногим каторжником, как и я, работающим в грязи негритянского города. Он говорил мне о такой отважной вещи, такой отважной, мосье, что она даже вне вашего понятия: его планом было бегство. Даже пять лет каторги не помрачили ум Аккарона, не придавили его тщеславной веры во всемогущество его разума, веры, которая обычно бывает у умных людей. Он доверился мне.
С тех пор прошло семнадцать лет, но я все еще вижу его лицо, когда оно склонялось ко мне. Продолжительный голод обтянул кожу лица на длинном остром носу и на скулах и сделал ее желто-коричневой. Он был некрасив, но в глазах его, даже еще и в этой обители смерти по ту сторону реки, все еще сверкал огонь.
Вы не были заключенным в Кайенне и поэтому не поймете. Дайте мне вам объяснить. Французская Гвиана, как раз к востоку отсюда, занимает большую область. В ее пределах много тысяч квадратных лиг[1] густых неисследованных джунглей. Там есть города, реки, саванны, там есть и три маленьких знаменитых островка — недалеко от материка, — это «Les lies de Saint». Если перевести на тюремный язык, мосье, это — «Острова Прощания»: Чортов остров для изменников, Св. Иосифа и llе Royale. Надо всей этой колонией навис ужас. Город Кайенна, дающий название всему краю, и речной порт Сен-Лоран находятся в местности, которая могла бы быть богата. Но они превращены в ад, в котором только одни тюрьмы. В мое время в Гвиане было приблизительно двадцать пять тысяч осужденных. Большая часть были белокожие, французы. Были и чернокожие, и арабы из африканских колоний. За ними наблюдала пригоршня чиновников. Но дисциплина была великолепная, и очень немногие убегали. Почему? Объяснение простое. Взгляните!
Лебрен вытянул вперед руку.
— Джунгли, — эта ужасная, непроходимая стена. Она со всех сторон окружает тюрьму. Беглец же должен уходить туда босой, без запасов, не зная дороги, зная только, что к западу находятся голландские колонии. Аккарон предлагал быть вожаком в этом живом мраке джунглей. Я же должен был по его предложению завербовать еще двух человек. Аккарон назвал заключенных в одной камере со мной: Аббемона, растриженного священника, и бретонского крестьянина Бриера. Вопреки долгим годам голодовки, — каждый заключенный в Кайенне смертельно голоден каждый час своей жизни, мосье, — и священник, и крестьянин не потеряли своей физической силы. Лихорадка, солнце и горы не могли размягчить их крепких мускулов. Это были люди необыкновенно высокого роста: Аббемон шести футов, Бриер еще выше.
Прошло немного времени, когда я поделился нашим планом с Бриером. Бриер был сослан в Кайенну на пожизненную каторгу. В дни голода он задушил своего новорожденного ребенка. Это был его восьмой ребенок. Он говорил, что убил своего малютку потому, что любил его и не мог вынести, что он будет жить только для того, чтобы умереть с голоду.
Камера в Сен-Лоране — страшное место. Девятнадцать других преступников помещались со мной в покрывшемся плесенью ящике в пятнадцать квадратных футов и с таким низким потолком, что самый низкорослый из нас мог упираться в него ладонями. Двенадцать узких брезентовых полок на деревянных столбах по четыре одна над другой. Часть заключенных спала на них, остальные — на сырой грязи пола. Не допускалось никаких покрывал, даже когда человек замерзал в припадке малярии. В крошечное, решетчатое окошечко виднелось ночное небо.
Трудно было найти минуту, когда все в камере спали. Шпионам в Кайенне платят маленькими порциями пищи. За это люди в Кайенне продадут родную мать.
Но мой час настал. Все в камере лежали тихо, как мертвые. Я дотронулся до Бриера. Я лежал на земле как раз под его койкой. Когда он проснулся, он не произнес ни звука. Я приложил губы к его уху и сообщил ему весь план. Бриер слабо улыбнулся, потом кивнул головой: «Хорошо, если вы хотите», — сказал он. Это было все. Но ведь я знал, что в тюрьме у нас стало легендой, что Бриер не произнес за все время и дюжины слов.