Но можно ли судить о подлинных настроениях народа по препарированным цензурой журналам и книгам?
Если от этих заведомо недостоверных литературных свидетельств мы обратимся к свидетельствам реальной действительности, нам представится совершенно иное.
Мы увидим, что, как бы рьяно ни изгоняла цензура из журналов и книг все, в чем ей чудилось малейшее проявление протеста, революционная энергия масс неуклонно продолжала расти, независимо от тех драконовых мер, которые парализовали печать.
«Вокруг была уже не старая, декабристская Россия, — пишет о той эпохе современный историк (М. В. Нечкина). — Когда Белинскому было три года, в России насчитывалось 3371 фабрика, а через несколько лет после его смерти... уже 9994. В 1804 г. в России 27,5 процента рабочих были вольнонаемными, а к половине XIX века их было уже свыше 80 процентов... Судьба многих сыновей перестала повторять судьбу отцов: разрывался круг патриархальной сословной замкнутости, происходили глубокие подспудные перемещения, сын не хотел пахать то же самое поле, которое пахали на барина под крепостным бичом его отцы, деды и прадеды. Немало крестьянских сыновей, не желая повторять в своей биографии отцовскую и дедовскую жизнь, законно или незаконно, с паспортом или без паспорта стремились в город на заработки. Возрастало число вольнонаемных людей, пробивавшихся к новой жизни через щели трещавшего крепостнического здания...
Недовольство в народе с каждым годом росло.
«Русский народ дышит тяжелее, чем прежде, — писал Герцен в 1851 году, — глядит печальней; несправедливость крепостничества и грабеж чиновников становятся для него все невыносимей... Значительно увеличилось число дел против поджигателей, участились убийства помещиков, крестьянские бунты... Недовольство русского народа, о котором мы говорим, не способен уловить поверхностный взгляд... Мало кто знает, что делается под тем саваном, которым правительство прикрывает трупы, кровавые пятна, экзекуции, лицемерно и надменно заявляя, что под этим саваном нет ни трупов, ни крови. Что знаем мы о поджигателях из Симбирска, о резне помещиков, устроенной крестьянами одновременно в ряде имений?.. Что знаем мы о казанских, вятских, тамбовских восстаниях, когда власти прибегли к пушкам?»[105]
При таких социальных потрясениях и сдвигах гоголевское направление, как бы его ни вытравляли полицейские власти из книг и журналов, не только не захирело, но, напротив, разрослось до необычайных размеров — разрослось, повторяю, не в литературе, но в жизни. «Николай, — справедливо говорит тот же Герцен, — в последние годы своего царствования достиг того, что заставил замолчать всю Россию, но он не мог заставить ее говорить так, как ему хотелось».[106] «В 1849 году, — вспоминал Герцен впоследствии, — гнет был внешний;
Гоголевское направление, изгоняемое из книг и журналов, властно привлекало к себе тысячи и тысячи новых приверженцев, для которых в нем заключался революционный призыв к борьбе за раскрепощение России.
Каковы были эти приверженцы, которых, вопреки своим субъективным намерениям, Гоголь вербовал для революции в ту пору общей немоты и приниженности, мы можем ясно представить себе по целому ряду мемуарно-исторических данных.
Если бы понадобилось привести какой-нибудь житейский, бытовой, внелитературный пример такого революционизирующего влияния Гоголя именно в тот наиболее тяжелый период реакции, мы могли бы сослаться на одного из его современников, о котором лишь недавно дошли до нас очень точные и подробные сведения.
К литературе этот человек не имел никакого касательства, если, впрочем, не считать мемуаров, которые он написал уже в старости. Ничем не выделяясь из массы других бедняков-разночинцев, он кажется нам очень типичным для всего этого слоя людей, и его отношения к Гоголю приобретают для нас высокую ценность именно в силу своей типичности.
Звали его Лободовский. Был он петербургским студентом, и уже через несколько лет затерялся в провинциальной глуши — незаметный человек, неудачник. В то время такие бедняки-разночинцы были в столице не редкость, особенно на Петербургской стороне и Васильевском острове.
Его восторженные мнения о Гоголе, высказанные в 1848—1849 годах, дошли до нас лишь потому, что один из его университетских товарищей вел в эти годы дневник, куда постоянно записывал свои разговоры с ним.
Разговоры эти чаще всего сводились к прославлению Гоголя, ибо Лободовский, как и многие разночинцы его поколения, принадлежал к числу самых страстных поклонников Гоголя, «опьяненных» Гоголем (по выражению Стасова).
«Он в очаровании от Гоголя, — записал его товарищ в дневнике, — ставит его наравне с Шекспиром».
В товарище Лободовский ценил такое же «очарование от Гоголя».
«Счастливы вы, — говорил он товарищу, — что не уважали [никого], кроме Гоголя и Лермонтова...»
И вот чрезвычайно характерно, что именно он, этот пылкий поклонник Гоголя, судя по записи в дневнике ого друга, так же пылко любил революцию, жаждал ее и мечтал о близком участии в ней. 3 августа 1848 года, то есть вскоре после смерти Белинского и за несколько месяцев да ареста участников кружка Петрашевского, в самый разгар правительственного террора, товарищ Лободовского записал в дневнике:
«Он (то есть Лободовский. —
В ответ на это товарищ его сказал, что, конечно, крестьяне готовы восстать, как восстали они во времена Пугачева, но едва ли они продержатся долго под натиском правительственных войск, о чем свидетельствует та же пугачевщина.