Книги

Мастерство Некрасова

22
18
20
22
24
26
28
30

Пушкин представитель первого — декабристского — периода; Некрасов представитель второго — разночинского.

Как ни восхищался Некрасов недосягаемой красотой и гармонией поэзии Пушкина, все же он понимал, что поэзия новой эпохи требует других сюжетов, другого стиля, других интонаций и ритмов.

К этому пониманию пришел он не сразу. В его творческой эволюции был такой недолгий период, когда он, уже зрелым поэтом, сделал было попытку, в интересах своей «гражданской» поэзии, использовать пушкинский стиль — пушкинскую ритмику и лексику. Я говорю о его поэме «Несчастные», над которой он начал работать в 1855 году. Стиль поэмы характеризуется именно тем, что ее типично некрасовская тема — прославление революционера, погибающего в Сибири на каторге, — разработана в пушкинских формах. Конечно, пушкинские формы являются лишь одним из элементов поэтического стиля «Несчастных», но этот элемент здесь гораздо заметнее и, так сказать, преднамереннее, чем в других произведениях Некрасова. Здесь Некрасов с особенным блеском проявил немалое свое мастерство в области пушкинских форм:

И смерти лишь она алкала, Когда преступная нога, Звуча цепями, попирала Недружелюбные снега... (II, 27)з

В этом четверостишии «Несчастных» и фактура стиха, и система эпитетов — все отзывается Пушкиным (времен «Братьев разбойников» и «Кавказского пленника»). Вообще в некрасовских ямбах эпитеты гораздо «романтичнее», чем в его анапестах, амфибрахиях, дактилях. Здесь, в поэме «Несчастные», поэт не раз выбирает сочетания слов, которые были издавна свойственны пушкинской школе: здесь и «пышный мавзолей» (II, 32), и «чаши круговые» (II, 18), и «седые туманы» (II, 39), и «призрак роковой» (II, 36), и «гробовые двери» (II, 37), и «трудолюбец венценосный» (II, 33), и «обычная чреда» (II, 38), и «славный жребий» (II, 32), и «чудный лик» (II, 33), и «чудное мечтанье» (II, 37) и т. д.

Некоторые строки «Несчастных» звучат таким типично пушкинским ямбом, что воспринимаются как цитаты из Пушкина:

Красою блещут небеса... (II, 17) Кому судьба венец готовит... (II, 25) Свою хранительную тень... (II, 30) Его святую долговечность... (II, 31)

Даже архаизмы в этой поэме типично пушкинские: «стары годы» (II, 19), «стогны» (II, 22), «страж бессменный» (II, 26), «гробовая сень» (II, 27) и т. д.

В самом начале поэмы Некрасов даже делает ссылку на Пушкина, на его «Руслана и Людмилу»:

Но в сказке витязь благородный Придет — волшебника убьет И клочья бороды негодной К ногам красавицы свободной С рукой и сердцем принесет. (II, 17)

Легко объяснить такое тяготение к пушкинской лексике воздействием только что вышедших в то время в шеститомном издании «Братьев разбойников», «Бахчисарайского фонтана», «Цыган».

Но, конечно, для нас важно не то, что Некрасов вполне сознательно поставил себе целью приблизиться к пушкинской форме стиха, а то, что он использовал эту драгоценную форму для своей собственной революционно-демократической темы, для прославления народного трибуна, политического бойца, агитатора, мечтающего о близком восстании.

Изучение некрасовских рукописей приводит нас к твердой уверенности, что в образе сосланного в Сибирь каторжанина, которого товарищи-ссыльные прозвали «Кротом», Некрасов воплотил некоторые черты своего учителя и друга — Белинского. Крот — это Белинский на каторге, и главная идея поэмы заключается в том оптимистическом убеждении автора, что русский народ, даже в условиях рабства и каторги, чрезвычайно восприимчив к революционной проповеди своих просветителей:

Не вдруг мы поняли его, Но он учить не тяготился — Он с нами братски поделился Богатством сердца своего! Забыты буйные проказы, Наступит вечер — тишина, И стали нам его рассказы Милей разгула и вина. .......... Он говорит, ему внимаем, И полны новых дум, тогда Свои оковы забываем И тяжесть черного труда. (II, 29, 33)

Вот какую тему, чрезвычайно актуальную для первоначального периода шестидесятых годов, попытался Некрасов облечь в форму заново прозвучавших тогда пушкинских южных поэм. Каторга, например, изображена здесь в романтическом стиле двадцатых годов: «зубовный скрежет», «подземелье», «оковы». О каторжниках сказано так:

В них сердце превратилось в камень, Навек оледенела кровь... — (II, 29)

и сами они говорят о себе: «томимся гладом» (II, 34), «почием от труда» (II, 34), и те нары, на которых «почиют» они, выспренне именуются «ложем» (II, 37).

Вообще это не столько ссыльнокаторжные, сколько типичные «пленники», «изгнанники», «невольники», «колодники», «узники», порожденные пушкинской школой двадцатых годов, — близкие родственники «братьев разбойников».

Работая над созданием этой поэмы и изображая в ней предсмертные видения революционера Крота, умирающего в сибирской неволе, Некрасов написал в первоначальном варианте:

Восторг в очах его сиял. (II, 545)

Едва была написана эта строка, он, должно быть, и сам с удивлением заметил, что она не его, а Пушкина — из «Египетских ночей»:

Его ланиты Пух первый нежно отенял; Восторг в очах его сиял...

В черновой рукописи Некрасов сделал было ссылку на Пушкина, но потом зачеркнул этот стих и заменил его собственным:

Восторгом взор его сиял. (II, 38)

Тождество исчезло, но разительное сходство осталось, и такие случаи были у него в то время нередки.

Воспроизводя, например, беседы, которые в сибирской тюрьме вел герой «Несчастных» со своими товарищами, Некрасов между прочим писал:

О ней, о родине державной, Он говорить не уставал: То жребий ей пророчил славный, То старину припоминал, — Кто в древни веки ею правил. (II, 32)

«Древни веки» — здесь несомненная реминисценция Пушкина:

Чей в древни веки парус дерзкий Поработил брега морей. («Родословная моего героя»)

Слово «правил» здесь тоже подсказано Пушкиным: