Коля закурил и стал оглядывать свой инвентарь, мрачно размышляя насчет того, как следует поступить в сложившейся ситуации.
Кисть и ведро были райкомовские.
Что же касается грязного ящика из-под капусты, то его он только что с грехом пополам вытребовал у Верки-магазинщицы. Ох уж эта Верка!.. Поначалу уперлась было — не дам, и все тут. Стремянку, говорит, лучше возьми. Понимала бы чего в побелке…
Ну да баба — она и есть баба: прооралась — и дала.
Но, с другой стороны, ящик Верка-магазинщица кое-как выделила, а вот насчет бутылки в долг отказала наотрез, и последовавшая за тем короткая перепалка («Ведь не заборы белим! Не сортиры! — взывал Коля. — Надо же понимание иметь!») только понапрасну его взбудоражила. «Сделаешь, тогда и приходи! — гремела Верка ему в спину. — Работничек!..»
То есть, как ни кинь — все клин: и белить под дождем — дурь одна, и не белить — тоже не осталось никакой возможности.
— Сде-е-е-елаешь! — задним числом злобно передразнил Коля противным бабьим голосом. — Тьфу! Понимала бы чего в побелке!..
Вновь осмотрел налитое влагой небо и сказал угрюмо:
— Ничего, просветлеется.
Затем со вздохом поправил кепку, собранно поплевал на ладони, поболтал в ведре, примерился, вознес кисть и стал мазать левую ногу.
Приходилось поспешать, поскольку дождь мало-помалу разошелся и теперь смывал побелку почти с такой же скоростью, с какой Коля ее наносил. Все же время от времени он приостанавливался, отступал шага на два и, художнически щурясь, разглядывал работу.
— Что, брат, — невесело говорил он затем, окуная кисть в ведро. Погоди, скоро как новенький будешь…
Когда левая совершенно побелела от подошвы ботинка до середины бедра, Коля переставил ведро и принялся за правую.
То и дело сдувая с носа капли, он поерзал кистью по ботинку и штанине, добрался было до колена, но вдруг сказал по матушке, бросил орудие труда на постамент, встряхнулся и торопливой песьей побежкой направился к магазину. Скоро преодолел лужистое пространство площади и скрылся за дверьми.
Можно только догадываться о том, что происходило внутри, но когда минут через десять раскрасневшийся Коля вразвалку вышел на крыльцо и двинулся обратно к памятнику, любой непременно отметил бы, что в нем произошли какие-то важные перемены.
Теперь и дождь был не дождь — так, морось, и работа не работа — так, развлеченьице.
Добелив правую ногу до самого паха и еще разок пройдясь по левой, чтобы возместить урон, наносимый упрямо сеющим с неба дождем, Коля воровато оглянулся и шагнул за постамент. Не прошло и полминуты, как он вернулся к ведру — но при этом утирал губы и морщился. Движения его уже приобрели внушительную замедленность, нижняя губа чуть оттопырилась, и все темное морщинистое лицо приняло выражение то ли снисходительной покровительственности, то ли просто некоторой заносчивости; кепка, прежде невинно прикрывавшая макушку, теперь ухарски сбилась набок. Спички ломались, и он безразлично бросал их на землю широким размашистым жестом; вот, наконец, прикурил, пустил дым и стал, перекатываясь с пятки на носок, озирать площадь.
Поговорить было решительно не с кем.
Коля вздохнул и задрал голову. Прямо над ним, словно стремясь защитить его от дождя, простиралась широкая длань статуи.
— Известочка-то как ложится, а? — дружески сказал Коля.