— Э, мать, да всё, всё, отмазалась! Верим, верим, только отстань от девки, слышь! — задыхаясь от смеха, попытался урезонить бабу Жирик.
— То есть, всё, мальчики, забираете? Ну и хорошо, как договаривались, да? Сотенку — и разбежались? — мигом сориентировалась баба, поняв, что за попытку наебалова никто её подтягивать не собирается.
Мужики опять сложились пополам, кашляя и сморкаясь:
— Не, во сука, а! Ты понял, нет?!
— Бля, едва с пики соскочила — и смотри-ка, опять буровит — «как договаривались»! Да, может, она у тебя уже с начинкой чьей-то ходит! «Целка»!
— Да, на тёрки брать такую надо, всех разведёт!
— Мальчики, чево ржете-та? Давайте рассчитываться, а то ржать-то долго можно… — неосторожно вклинилась баба, решив ковать, пока горячо.
— Сотенку, говоришь… — снова наставил на бабу свою отработанную маску Ахмет. — Слышь, Кирюх. Ты здесь толкуешь,[140] как на твоем базаре наебалово отбивают?[141]
— Да базару первый день, нет ещё заположняка. Ахмет, а как на торжках было?
— Ну, когда как. Обычно тот, кого кинуть пытался кто, сам назначает. Обчество только смотрит, чтоб без махновщины,[142] или сами договорятся, или весового, бывает, подтянут — он и предложит. Если фуфлыжник[143] не залупается, то легко может съехать — по половинке разойдутся,[144] и хорош. А так по-разному бывает. Когда и на ножи фуфлогонов ставят, — назидательно глядя на бабу, доложил Ахмет. — Вот в данном случае я бы половиной дал отъехать. Борза мать, конечно, как трамвай; но хоть насмешила.
— Короче, так. В честь, это, первого дня работы моего базара я тебе… — запнулся Кирюха, подыскивая выражение,
— Назначу половину штрафа — закончил Ахмет.
— Не. Пусть возьмёт, как договорились. Чё ты там говорила, мужик болеет? Пусть возьмет свою сотку. Рассчитайся, Ахмет.
Баба причитала, накликая Кирюхе долгих лет, здоровья и всякого прочего, одновременно увязывая в платок выщелканную полусотню семёрок, не забывая качать пули в гильзах и проверять лак на капсюлях.
— Так, за десять семёры четырнадцать пятёрки нынче дают, значит… Ага, значит, тебе рожок ровно ещё остался. Пошли, получишь.
Баба обернулась на успевшую одеться девку, затормозила ненадолго, нервно жуя губы. Подбежала, снова замерла, словно не зная, что сказать. Потом, решившись, неловко притянула её к себе, клюнула в щеку:
— Ну, вот как оно… Счастливо тебе, Машка, не поминай лихом, что мамке твоей обещала, сделала. Помни добро-то, поняла? Это последнее дело, кто добро не помнит. Ну, всё… — дернулась было за ждущим в дверях Ахметом, снова вернулась: — А ну, курточку, курточку-то скинь, тебе уж… — и, словно обращаясь ко всем присутствующим, громко бормотнула: — Курточка вам чё, а младшенькому ещё сгодится, сгодится…
— Так ведь Гришка ж… летом ещё… — тихо, словно про себя, недоуменно спросила девчонка.
— А это ничё, ничё… кому какое дело… — бормотала баба, сворачивая девчонкину кожаную куртку; надо отметить — довольно сносную.
— Ну ты, крестная мать уральской работорговли, идешь, нет? — окрикнул бабу Ахмет. — Пошли давай, пока добрый папа не передумал!