Вот как он начал первое письмо к Асе 1 июня 1949 года: «Наконец и я пишу вам, пишу, когда вы, должно быть, уже перестали считать меня хорошим человеком… Понадобилось несколько лет – и каких лет! – после того, как я получил первую весточку от вас из Средней Азии, чтобы, наконец, я смог вам ответить. Это как раз потому, что вы – моя милая юность, и мне всегда трудно, очень трудно написать вам. Вы бы мне не простили обычного, формального, вежливого ответа, да у меня и рука не двинулась бы для такого ответа… Тогда, взволнованный вестью от вас, я всё думал: вот-вот освобожусь немного, напишу с той нежностью к вам, которую я с дней юности всегда ношу в своей душе, как чистое, чистое воспоминание. А жизнь сурова, она идёт себе да идёт по своим законам, а там, глядишь, началась война…»
Эта переписка была сродни ледоходу. Всё минувшее ожило, нахлынуло. Фадеев вернулся в юность, в Приморье, тем более что теперь Ася жила в Спасске, с которым у него столько было связано: «Каждый год весной и осенью я проезжал через этот маленький городок, чтобы попасть из училища домой или из дома в училище. Неподалёку от него, в селе Черниговке, жил Гриша Билименко. Если вы читали “Молодую гвардию”, то в лирическом отступлении, начинающемся словами “друг мой, друг мой”, я писал именно о Грише Билименко как о друге, который ждал меня, чтобы нам вместе добираться до училища… Он всегда останавливался у своего родственника на окраине Спасска, и я действительно, подъезжая к Спасску ночью, после двух-трёх дней пути на подводе через чудовищную тайгу (я жил в Чугуевке), с замиранием сердца думал: “Застану ли я его или нет?” И всегда заставал, потому что он ждал меня. А в апреле 1920 года, в ночь японского выступления, мне пришлось даже сражаться за этот маленький городок, и я был в первый раз ранен на одной из его улиц; об этом теперь почему-то тоже очень приятно вспоминать». «Этот Спасск, городок моего детства, где я могу ходить с завязанными глазами… Да, я знаю улицу, на которой ваш домик и ваша школа, и это действительно тот самый садик, в котором мы гуляли с Гришей и подружились тогда с пленными венгерцами, игравшими в оркестре. Зады летней сцены тогда были обращены к речке. И вы действительно можете найти место, где я был ранен, только оно далеко от вас, – я был ранен возле эллинга… Лёва (Колесников. –
«Моя далёкая милая юность», – называет Фадеев Асю. «Родная моя», «самый близкий мне человек на земле»… Обращается ещё на «Вы», но подписывается просто – «Саша», просит не говорить ему больше о «разнице положений». Спрашивает, чем он может помочь, не нуждается ли Ася. Та отвечала, что всё есть, вот разве что «Огонёк» не всегда купишь, – и он тут же подписал её на множество журналов, которыми она делилась с коллегами-учителями. «Напрасно вы постеснялись сказать своим сослуживцам, что знаете меня и переписываетесь со мной, – разве в этом есть что-нибудь зазорное? Ведь они могли бы пользоваться вашими журналами и газетами – вся школа! Я мог бы прислать для вашей школы (для пополнения её библиотечки) сто пятьдесят – двести книг разных новинок… Вы меня используйте в этом смысле и не стесняйтесь – ведь это всё пойдет на пользу ребятам и вашим товарищам по работе».
Если он действительно надолго забыл Асю – когда он вспомнил её вновь? В одном из писем 1950 года Фадеев рассказывает: «Впервые после нескольких лет полного забвения я вновь вспомнил о вас как раз после того, как Гриша (Билименко. –
Эти письма – автобиографическая повесть Фадеева о его приморской юности. Много лет не бывавший в Приморье, он без запинки и ошибки вспоминает улицы, фамилии, даже погоду; тоскует по местам и людям, воскрешает юношеские переживания. Это Фадеев непривычный, незнакомый, настоящий, которого не все уже могли видеть за железным занавесом его гранитно-медального облика. Рискну сказать, что эти письма, посмертно вышедшие в журнале «Юность» в 1958 году и составившие книгу «…Повесть нашей юности», – лучшие тексты Фадеева наряду с «Разгромом». Это документальная лирическая проза, исповедь, ненаписанные мемуары. В них рождаются и умирают так и не воплощённые в рассказах или повестях сюжеты (их, безжалостно абортированных, у Фадеева куда больше, чем доведённых до результата), поблескивая, как золотинки в речном песке. Иные считают, что после «Разгрома» Фадеев пропил, продал, промотал свой яркий юношеский талант. Письма к Асе доказывают, что это не так. В них он снова подлинный: молодой, страстный, любящий, беспощадный к себе, страдающий, сомневающийся. В этих письмах (может, на тот момент – уже только в них!) Фадеев чувствовал себя свободным от предыдущих лет, должностей, тяжестей. Возвращался в юность, снова ощущая себя «мальчиком с большими ушами». Слова его становились горячими, как молодая партизанская кровь (показательна оговорка Веры Инбер, назвавшей письма к Асе «юношескими»). Под бронёй орденоносца, лауреата, писательского генсека жил юноша чувствительный, ранимый, но вовсе не инфантильный. В письмах литературного генерала оживал идеалист и романтик, которого многие уже не видели за обликом большого писателя и чиновника, как не виден стремительный поток под сковавшим реку ледяным панцирем. Эти письма – сбивчивые, торопящиеся; кажется, слышно, как учащённо бьётся сердце автора. Это и есть хроника сердца, эпистолярная кардиограмма, в которой пульсируют любовь и боль.
Вскоре после начала переписки, осенью 1949 года, Фадеев во главе советской делегации попал в Китай, где ровно в эти дни победой коммунистов Мао заканчивалась долгая гражданская война. «Что я переживал, когда доехал до Харбина во время китайской поездки! Подумать только, – от Харбина всего лишь часов двенадцать езды до Ворошилова[18], а от Ворошилова четыре-пять до Спасска!.. Так хотелось дать вам телеграмму именно из Харбина, но в ту пору ещё нельзя было дать частной телеграммы из Харбина в Приморье».
«Последнее возрождение юности и её конец»
Летом 1950 года они увидятся вновь – тридцать с лишним лет спустя. Фадеев пригласил Александру Филипповну в Москву, выхлопотал у президента Академии наук СССР Сергея Вавилова (для рядовой учительницы!) путёвку в подмосковный Дом отдыха учёных в Болшево. Хотел и сам приехать в Приморье, но уже давно не принадлежал себе, став, по собственной формулировке, «человеком-учреждением».
«Он раздался в плечах, шея стала по-мужски крепкой, и, вопреки законам природы, он с годами похорошел лицом. Вот только поседел наш Саша. Ой как поседел! Голова совсем как снег», – писала потом Колесникова. «Конечно же, я бы его не узнала. Он вырос, наш Саша… а за последующие тридцать лет стал удивительно красивым».
– Здравствуйте, Ася! Это я, Саша.
– Здравствуйте, Саша!
«И нет никакой скованности и напряжённости… Я встретила нашего Сашу. И одет он был просто, аккуратно, чисто, но костюм и туфли его были неновыми».
Не сразу, но они перешли на «ты».
– Ты, Саша, был недавно в Нью-Йорке. Не пытался узнать о Лии?
Нет, не пытался. Ланковские исчезли из их жизни насовсем.
Имелись ли у Фадеева какие-то осознанные намерения, связанные с Асей? Или же он просто хотел заново пережить свою юность?
В следующих письмах он сообщает, что «с трудом удерживался от слёз», когда Ася уехала, хотя той степени близости, о которой он мечтал, не получилось.
Выходит, всё-таки рассчитывал на что-то большее? Она была свободна – второго мужа давно не было в живых. Сам он был женат и бросать семью вовсе не собирался… Никакой любви, конечно, не вышло и, видимо, уже не могло выйти. «С тобой, первой и чистой любовью души моей, жизнь свела так поздно, что и чувства, и сама природа уже оказались не властны над временем истекшим, над возрастом, и ничего в сложившейся жизни уже не изменить, да и менять нельзя». Тем не менее год спустя Фадеев напишет: в 1950-м прошло «чудесное, счастливое лето моей жизни… последнее возрождение юности и её конец».
Потом Фадеев вдруг снова переходит на «вы» и, заметив это, спохватывается: «Как будто мы идём не к завершению круга жизни нашей, а всё начинаем сначала!»
Переписка с Асей поднимала «светлую печаль в сердце», но и причиняла боль, заставляла испытывать тоску, думать о невозможности счастья и скором завершении земного пути. «Тот прекрасный чистый круг жизни, который был начат мною мальчиком, на Набережной улице, в сущности, уже завершён и – как у всех людей – завершён не совсем так, как мечталось…» Внешне – победитель, большой писатель и чиновник, он ощущал себя едва ли не неудачником. Кто мог тогда знать, что с подачи Хрущёва будет опубликован оскорбительный некролог, объясняющий самоубийство Фадеева сугубо алкоголизмом, а много позже, с распадом Союза, книги его исчезнут из школьной программы? Фадеев станет писателем «неактуальным», оставшимся навсегда в своей эпохе…