Смерть брата Николая одно из самых значительных событий во всей жизни Льва Толстого. Тут своего рода взрывная исходная точка в его духовной биографии и начало того процесса, который через четыре десятилетия привел его к прозрению через смерть. В этом смысле Толстой и говорил в 1893 году, что «эта смерть и все связанное с ней осталась одним из лучших воспоминаний моей жизни"(66.115).
Этот мощный взрыв в душе от смерти брата запечатлен Толстым в нескольких страницах замечательного письма к А. А. Фету, написанного по горячим следам, сразу же после похорон Николая Николаевича. Через 23 года Толстой повторит мысли этого письма в "В чем моя вера?".
"Ничто в жизни не делало на меня такого впечатления. Правду он говаривал, что хуже смерти ничего нет. А как хорошенько подумать, что она все-таки конец всего, то и хуже жизни ничего нет. Для чего хлопотать, стараться, коли от того, что было Н. Н. Толстой, для него ничего не осталось. Он не говорил, что чувствует приближение смерти, но я знаю, что он за каждым шагом ее следил и верно знал, что еще остается. За несколько минут перед смертью он задремал и вдруг очнулся и с ужасом прошептал: «да что же это такое?» – это он ее увидел – это поглощение себя в ничто. А уж если он не нашел, за что ухватиться, что же я найду? Еще меньше… Из земли взят и в землю пойдешь… К чему все, когда завтра начнутся муки смерти, со всею мерзостью подлости, лжи самообманывания и кончатся ничтожеством, нулем для себя. – Забавная штучка".
Николай Николаевич Толстой по чувству любви к нему его младшего брата Льва был человеком идеальным, вершинным. Ужас в том, что и он,– как и всякий смертный! – «погружается в ничто», в пропасть жизни. Вопрос к жизни о смерти поставлен перед Толстым столь требовательно и искренно, что "разумное сознание" не даст ему спокойно жить, покуда не будет найден ответ. В 1907 году Лев Толстой запишет в Дневнике ошеломительную фразу:
"Жизнь не шутка, а великое, торжественное дело. Жить надо бы всегда так же серьезно и торжественно, как умираешь"(56.70).
Незадолго до своей смерти, словно вспоминая переживания полувековой давности, Толстой скажет так:
"Вас мучает мысль о том, что будет, когда всё кончится и останется только ничего. И вы спрашиваете, что такое это ничего. В этом странном вопросе Вашем есть ясный ответ в самом вопросе. То, что останется все-таки ничего, показывает то, что всё, что есть, всегда духовно, есть произведение нашей духовной силы (мысли). И эта духовная сила одна есть и потому не может уничтожиться. Это то, что мы называем Богом вне себя и душою в самих себе"(82.65).
Но в 1860 году у Толстого другая, "ужасная правда".
"Будь полезен, – продолжает Толстой письмо к Фету, – будь добродетелен, будь счастлив, покуда жив, говорят века друг другу люди да мы, и счастье, и добродетель, и польза состоят в правде, а правда, которую я вынес из 32 лет, есть та, что положение, в которое нас поставил кто-то, есть самый ужасный обман и злодеяние, для которого мы не нашли слов (мы либералы), ежели бы человек поставил бы другого человека в это положение. Хвалите Аллаха, Бога, Браму. Такой благодетель. "Берите жизнь, какая она есть", "Не Бог, а вы сами поставили себя в такое положение". Как же! Я и беру жизнь, какова она есть, как самое пошлое, отвратительное и ложное состояние. А что поставил себя не я, в том доказательство, что мы столетия стараемся поверить, что это очень хорошо, но как только дойдет человек до высшей степени развития, перестает быть глуп, так ему ясно, что все дичь, обман, и что правда, которую он все-таки любит лучше всего, что эта правда ужасна. Что как увидишь ее хорошенько, ясно, так очнешься и с ужасом скажешь, как стоит: "Да что же это такое?"… Я зиму проживу здесь по той причине, что я здесь, и все равно жить, где бы то ни было"(60.357,8).
Прошел месяц.
"Скоро месяц, что Николенька умер. Страшно оторвало меня от жизни это событие. Опять вопрос: зачем? Уже недолго до отправления туда. Куда? Никуда. – Пытаюсь писать, принуждаю себя и не идет только оттого, что не могу приписывать работе такого значения, какое нужно приписывать для того, чтобы иметь силу и терпение работать. Во время самих похорон пришла мне мысль написать материалистическое Евангелие, жизнь Христа материалиста"(48.29-30).
Мысль о "материалистическом Евангелии" пришла Толстому "во время самих похорон", в минуту особого потрясения души и разума после смерти брата. Это не фантазия*), а прозрение – прозрение того, где ему следует искать ответ на вопрос "зачем?" и "что это такое?", на вопросы смысла жизни, завершающейся смертью. Такое не забывается душою.
С момента этого прозрения требовательные мысли о смерти, о бессмертии, о смысле жизни не оставляют Толстого и притягивают его к Евангелию.
Через полгода Толстой записывает в Дневник загадочную фразу: "Бог восстановлен – надежда в бессмертие"(48.320). Трудно сказать, что это значило реально. Первые ответы на вопрос смерти и бессмертия Толстой получит только лет через семь.
2 (33)
В начале 1900-х годов, просматривая чью-то статью, устанавливающую прообраз капитана Тушина, Толстой написал на ее полях: «брат Николай». И действительно, в рукописях 1864-5 годов выведен артиллерийский штабс-капитан Тушин, у которого "была тысяча с лишним душ вместе с двумя братьями" и который отличается от знакомого нам персонажа «Войны и мира» европейским воспитанием и, вообще, тем, что "находился в несравненно высшем общественном положении, чем большинство офицеров и пехотных и артиллерийских, среди которых он жил". Однако, добавляет автор, "он незаметно для себя так скрывал это превосходство, что не только не возбуждал зависти, но находился со всеми в самых товарищеских отношениях" – все черты Николая Толстого, который «со всеми был одинаков, с полковниками и юнкерами», и которому, в отличие от капитана Тушина окончательного текста романа не нужно было кого-либо заставлять уважать себя. Мнения такого Тушина об ученых предметах в полку "считались непреложной истиной".
Особое место в рукописи Толстого занимают пространные беседы Тушина о смерти и бессмертии, ни одна из которых не вошла в окончательный текст. В одной из бесед собеседник Тушина офицер Белкин рассказывает о своем сне:
"…дверь отворилась, и чувствую я, что умер. Она вошла… и кончено. И так я этого испугался, что со страху проснулся. Проснулся, да и обрадовался, так обрадовался, что я не умер. Значит, я думал – умер, а я проснулся".
В ночь на 11 апреля 1858 года сам Толстой видел примерно такой же сон и, видимо, запомнил его: