Чумаков считал: главное в его работе — знать кому сказать: «Пойдем пообедаем». Он так привык к «дергатне» со снабжением, что уж иначе и не мыслил существование строителя.
«Строитель-жилищник — сирота, беспризорник, — говаривал он. — Его день кормят, два — нет. Ничего не поделаешь, приходится тащить корку хлеба из чужой торбы…»
Вылезая из кабины автомашины с грузом железобетона, предназначавшегося для другой стройки, Чумаков хлопал на радостях по спине Силантия или какого-нибудь другого бригадира: «Ничего, брат. Пока бардак — работать можно!»
… Ермаков уж набрал полные легкие воздуха, чтоб обрушить на голову Чумакова брань, от которой прорабы цепенели. Но в это время Чумаков увидел управляющего, шагнул к нему, отбрасывая на плечи брезентовый капюшон.
Лицо Чумакова было зеленовато-серым. Небритые щеки запали за последнюю ночь, казалось, еще сильнее. Веки набухли, покраснели. Он произнес со свистящей хрипотой, хватаясь рукой за горло, перевязанное платком, из-под которого торчала вата:
— Поеду оконные блоки выколачивать. — Начальник конторы, чувствовалось, был так задерган, измучен, что Ермаков заставил себя — свернуть от него в сторону, пробасив таким тоном, что тот втянул голову в плечи: — С утра — ко мне!
Остановился Ермаков лишь возле дальнего корпуса, переводя дух и оглядываясь.
Дождь словно покрыл все вокруг свежей краской. Рыжие горы глины заблестели. Дорога почернела, казалось — вздулась, как река в половодье, резко выделяясь в желтых, песчаных берегах.
Невдалеке oт нее торчали из воды надраенные до блеска железные пятки бульдозера. Опрокинувшийся в канаву бульдозер был грозным напоминанием всем, кто попытался бы свернуть с дороги.
Ветер гнал по бурой, разлившейся между корпусами воде белые щепки, как по реке. Тянуло промозглой сыростью, которой пропиталось вокруг все, — казалось, даже кирпичи.
— Расейское бездорожье… — произнес Ермаков с ожесточением, переминаясь с ноги на ногу и все более увязая в глинистой жиже.
Картина раскинувшейся перед его глазами осенней распутицы показалась ему значительной, полной глубокого смысла. «Бездорожье!» Оно в эту минуту переставало быть для него лишь жизненным неудобством, оно вырастало в его глазах в символ; этот символ тревожил его сильнее, чем дождь, который хлестал по лицу и холодил за воротом рубашки: он почти перестал его замечать.
Бездорожье — куда не кинь глаз! Все годы так! Во всем виновны не зоты инякины, полудурки чиновные, и те, кто их назначают и берегут, а следствия. Потому виноватых даже в уличных происшествиях не ищут, а назначают. Хулиган — Шурка, еще страшнее — Тонька. Явился кретин с готовым протоколом, ни во что не вникая.
«… провоцирование беспорядков…» Из года в год — лучших — под нож..
Боятся они своего народа до дрожи.
Ермаков рванул ногу, она выдернулась из canora. Ермаков оступился шелковым носком в грязь. Пальцы заломило от холода. Ермаков чертыхнулся, в мыслях прибавилось злости.
А что делать-то? Делать что?! Огнежкины химеры проводить в жизнь?
Он добрался до своего кабинета и, проходя приемную и отряхиваясь, бросил секретарше: — Огнежку!
Секретарша положила руку на телефонную трубку. — Что ей захватить с собой?
— Голову!