В любом случае эта гипотеза объясняет несколько загадок, прежде всего вопрос обиды за «позднюю репатриацию». И не было бы разговоров о том, как много людей неправильно поняли, что Лемы выехали лишь в 1946 году, а только о том, почему не выехали, например, уже в 1941 году. Это бы тоже сразу прояснило причины, по которым Станислав Лем скрывал эту проблему за какой-то странной полуправдой. Честно говоря, это раскрыло бы роль, которую семья Колодзеев сыграла в спасении семьи Лемов.
В конце концов, лишь с недавних пор мы можем в Польше открыто говорить о том, что польские «Праведники народов мира» предпочитают не раскрывать своего героизма. Если бы пани Ольга публично рассказала о своей смелой поездке на дрожках, то могла бы привлечь к своей семье интерес «искателей еврейского золота», о которых Лем с горечью рассказывал Фиалковскому. Ведь тогда сразу бы кто-то подумал: «интересно, сколько ей за это заплатили». А кто-то: «интересно, где она это прячет». А в ПНР, как вспоминает Борис Ланкош в гротескном фильме «Реверс», сокрытие хотя бы одной золотой монеты считалось преступлением.
Придерживаясь этой нумизматической метафоры: всё время в ПНР мы не могли искренне говорить ни об аверсе, ни об реверсе укрывательства евреев – ни о подлости шпионов, ни о благородстве «Праведников». Раньше или позже эти разговоры завёл бы в тупик вопрос о проклятом еврейском золоте.
У меня снова нет сильных аргументов в пользу своей гипотезы. Есть только сильное предчувствие, что обида Лема на отца за поздний переезд должна была иметь какие-то основания, о которых Станислав Лем не хотел говорить публично. А ведь у него не было причин для такой обиды – по сути, все решения Самюэля Лема оказались верными. На каждом этапе этой беспощадной игры, которую евреям навязали немцы, отец выбирал лучшие из возможных стратегий. Он доверял правильным людям, избегая фальшивых надежд. Летом 1941 года недостаточно было иметь деньги и связи, много богатых и влиятельных евреев погибло либо в погромах, либо в последних операциях. Не все взяточники имели эту своеобразную этику, которой руководствовался Кремин, – если ему платили за охрану, то он, по крайней мере, охранял. В конце концов, самым простым сценарием для действительно деморализованного человека было взять деньги с еврея и тут же убить или сдать его. И, к сожалению, таких людей хватало.
В здравом рассудке Станислав Лем должен был восхищаться решениями отца. Я, например, восхищаюсь, воссоздавая их спустя много лет. И он мог бы это восхищение высказать Бересю или Фиалковскому, как-то по-своему кружить в полуправде, не касаясь еврейской проблемы. Вместо этого мы слышим жалобы, что отец слишком долго ждал. Как это объяснить? Возможно, на это накладывается другая семейная ссора. Лем ещё раньше повторял, что ему не нравится медицина. Он выбрал её из-за настояний отца (который сам стал врачом под напором своей семьи). А Гитлер и Сталин как-то сговорились, чтобы Львов захватить летом, из-за чего Лему не удалось избежать ни одной экзаменационной сессии.
Отъезд из Львова удалось бы ускорить на месяц или два, но это означало бы для Лема пропуск летней сессии. Как он вспоминал Фиалковскому, она была исключительно сложной, потому что по какой-то неизвестной причине украинские преподаватели намеренно хотели «завалить» его.
Будучи амбициозным студентом, Лем не мог такого допустить, поэтому эта сессия стала для него вызовом. Преподаватель химии, некий доцент Собчук, так долго спрашивал Лема, пока не нашёл какой-то пробел в его знаниях и с удовольствием поставил ему четвёрку вместо пятёрки, несмотря на то что он выучил «толстый учебник органической химии Абдергальдена почти наизусть». Однако он не помнил что-то про «вещества, вырабатывающиеся в мозгу определённого вида китов».
В тот самый период Лем написал работу «Теория функции мозга». Я держал в руках эту рукопись и, честно говоря, ужаснулся. Работа выглядела как псевдонаучный трактат самозваного гения, который хотел написать научный текст, но имел только призрачное понятие о том, как такая работа должна выглядеть. Например, он знал, что в работе должен появляться время от времени какой-то график, поэтому украшал свои выводы кривыми, в которых неизвестно было, что на какой оси находится.
После прибытия в Краков Лем продолжил изучать медицину, только искал какого-то настоящего учёного, который оценил бы его гениальную работу. Так он попал к доктору Мечиславу Хойновскому (1909–2001), что было для нас чрезвычайно удачным стечением обстоятельств.
Лем описывает Хойновского как человека компульсивного, который всегда говорил всю правду в лоб, неспособный или просто не желающий ходить вокруг да около условностей, – «правдолюб», как Лем лаконично это обозначил. Доктор оценил «Теорию функции мозга» как полную чушь, но, видя запал и образованность двадцатидвухлетнего студента, пригласил его сотрудничать в возглавляемых им науковедческих лекториях, в рамках которых молодые ассистенты Ягеллонского университета навёрстывали отсталость от мировой науки.
«Хойновский оказал влияние на всю мою жизнь», – вспоминал Лем Бересю, а Фиалковскому добавлял: «Хойновскому я обязан своим самым важным научным образованием». Благодаря участию в лекториях Лем понял, как работает наука, – это знание отличало его как писателя
Хотя Лем формально был студентом третьего курса, Хойновский взял его на полставки как сотрудника издаваемого при лекториях ежемесячника «
Наверняка Лемам лучше было в квартире на Силезской, чем на вокзале в Бытоме, но и в Кракове условия оставляли желать лучшего – особенно в свете сегодняшних критериев. Эта квартира была (а собственно, и сейчас есть) двухкомнатной. Что, правда, у неё очень хорошая локализация в центре Кракова, везде оттуда близко, но кроме этого у неё мало преимуществ. Первый этаж, окна выходят на задний двор-колодец, и ужасно тесно, в таких условиях ютились Лемы и Колодзеи. У Станислава Лема не было собственной спальни, не говоря уже о кабинете. Он занимал так называемую нишу, или что-то, что сейчас назвали бы пристройкой, немного большей, чем шкаф, но решительно меньше, чем комната. В той нише ночами он продирался через «Кибернетику» Винера или «Теорию информации» Шеннона с английско-польским словарём, чтобы составить краткий обзор для «
Сама возможность зарабатывания таким образом пятисот злотых ежемесячно привела к тому, что Лем окончательно оставил мечты о какой-либо другой карьере, которую он начал ещё во Львове. В
В послевоенной Польше это позволило бы ему зарабатывать сразу две тысячи злотых, без каких-либо обучений и сидения над книгами по ночам. Если бы Лем взялся за это с такой же энергией, с какой он сотрудничал с Хойновским, то быстро бы стал начальником цеха и на какое-то время улучшил бы финансовое положение.
Родители были расстроены его планами бросить медицину. Мама до конца жизни, когда Лем уже стал писателем, которого издавали во всех уголках земли, укоряла его из-за этого решения. Как бы она отреагировала на его выбор стать сварщиком? К счастью, это неизвестно, благодаря Хойновскому.
Лекторий проводился в частной квартире доктора, на улице Словацкого, «меньше чем в минуте ходьбы с Силезской». В своей предыдущей книге про Лема[105] я выдвинул гипотезу, что Хойновский является образцом большинства гениально-безумных учёных в прозе Лема. Тарантога, Донда, Троттельрайнер, Коркоран, Сарториус, Зазуль и Влипердиус имеют много общих черт. По правде, это один и тот же герой под разными фамилиями, властный и правдолюбивый, склонный к языковым архаизмам. На фоне других гипотез, которые представлены в этой книге, эта мне кажется достаточно обоснованной.
Каким-то чудом Лему удалось совмещать сотрудничество с Хойновским не только с обучением, но также с литературным увлечением. На самом деле это было не чудо, а только бессонные ночи. Творческие стремления привели его к встрече с другим человеком, о котором он говорил, что тот его «направил, сформировал»[106], – Ежи Турович, легендарный редактор еженедельника «
Хойновский помог Лему понять науку. Турович – всё остальное. В погружённой в сталинское безумие стране Лем нашёл двух учителей, которые направили его интеллект в сторону независимых поисков на свой страх и риск.
Почему Лем сильно отличался как от других писателей