Книги

Леди в саване

22
18
20
22
24
26
28
30

Гесселиус привлекает внимание, например, к телесным причинам сверхъестественных явлений и к влиянию духа и материи друг на друга. За одним исключением[210], его бумаги говорят о связи между духовным и материальным мирами, а также о разрушительных последствиях нарушений этой связи. Под видом объяснения «истории болезни», доктор Гесселиус развивает теорию внутреннего чувства человека, своего рода психического знания, которое он отличает от внешних, физических чувств. В ходе всей первой половины «В зеркале отуманенном» он пишет об открытии «внутреннего ока» — состоянии, которое вызывается такими неврологическими аномалиями, как каталепсия, лунатизм, белая горячка и нервная горячка; оно позволяет обычным людям видеть обитателей «духовного мира».[211] Несмотря на всю свою научную объективность, Гесселиус не оспаривает реального существования «духовных воздействий».[212] Тем не менее остается неясным, являются ли такие сущности, предстающие перед «внутренним оком», отражениями нервного, истерического воображения или внешними, хотя и нематериальными, реальностями. Некоторые рассказы заставляют предполагать, что «демоны», преследующие отчаявшихся жертв, — просто галлюцинации или психические двойники, которые «я» воплощает во внешнюю форму. Например, злой «гений», который преследует преподобного Дженнингса в «Зеленом чае», является только к несчастному священнику и говорит с ним одним; только от Дженнингса мы слышим о «соединенном» с ним демоне, которого, как он говорит, он видит даже с закрытыми глазами; ни его слуги, ни друзья, ни сам Гесселиус не могут засвидетельствовать его реальности.[213] Другие рассказы, такие, как «Давний знакомый» и «Судья Харботтл», рассказывают о злобных созданиях, которые видны всем, кто окружает этих людей, и, таким образом, с меньшей степенью вероятности могут быть просто отражениями или образами самого себя.[214] Однако Гесселиус объясняет тот факт, что их могут видеть другие, ссылаясь на «заразительность вторжения тонкого мира, доступного лишь для внутреннего ока, в область сугубо материальную»[215]; эта идея вновь вводит тему разрушения границ между различными категориями.[216] В этом отношении текст оставляет открытой возможность, что даже те неземные существа, которых видит не только один человек, могут вызываться (хотя и менее непосредственно) психическим состоянием основной жертвы.

Если в тексте и выражается некая нерешительность на этот счет, сами персонажи сталкиваются с худшей проблемой. Основным вопросом для «подверженных» сверхъестественным видениям становится то, что различия между «реальным» и фантастическим или мистическим рушатся, так что неспособность различать их парализует и в конце концов уничтожает «пациента». Вторжение «мира духов» в мир материальный вызывает слияние того, что должно оставаться раздельным, и следующий за этим беспорядок радикально дестабилизирует ум, воспринимающий его воздействие. Таким образом, открытие «внутреннего ока» почти всегда разрушает человека — или он делает это сам, или это делают за него внешние силы (и различие между ними — что очень уместно в данном случае — опять-таки оказывается размытым). Короче говоря, разрушение границ и его негативные, зачастую фатальные последствия красной нитью проходят во «В зеркале отуманенном» Ле Фаню. То, что истории нередко передаются по меньшей мере через двоих, а зачастую и большее число рассказчиков, усиливает нашу неопределенность по поводу того, где заканчивается одно «я» и начинается другое.

«Кармилла», последняя и наиболее хорошо известная повесть в этом сборнике, также выводит на первый план разложение «я» и его превращение в «не-я», в «другого», которого текст зачастую скрывает под маской вампирского «зла». Повесть Ле Фаню привлекла значительное внимание исследователей в последнее десятилетие, и особенно тех критиков, которые пытаются свергнуть «Дракулу» Брэма Стокера с трона короля викторианской вампирской литературы. Мощный эротический язык, на котором Кармилла передает свое влечение к Лоре, стал основой для многих очень интересных антипатриархальных прочтений. Нина Ауэрбах, Тамар Хеллер и Уильям Видер (в числе прочих) разъясняют ту особенную, женскую, и (или) фемининную угрозу, которую Кармилла представляет для патриархальной и гетеросексуальной систем идентичности, знания и эмоционального общения. Такие критики признают, что сексуальность и гендер образуют напряженный узел, в котором сливаются многие спорные социальные категории, такие, как класс, раса, мораль. Однако прочтение вампирской истории Ле Фаню через призму сексуальности или гендера в конечном счете ограничивает импликации «Кармиллы» как текста — точно так же, как представители власти, окружающие Лору, физически ограничивают Кармиллу в конце повести. Кроме того, такие перспективы не учитывают в целом тематику «В зеркале отуманенном» с его разрушением границ и дезинтеграцией «я». Новелла Ле Фаню является кульминацией общей тревоги, которую выражает текст по поводу кризиса личности; она особо подчеркивает пограничный характер вампира и его власть вводить жертву в то же самое пространство неопределенности, таким образом заставляя нас продвинуться за пределы истории об индивидуальном выборе объекта любви и подумать о том, как литература о вампирах заставила викторианских читателей заново осмыслить субъективность.

Действие «Кармиллы» происходит в глухом уголке Штирии, где рассказчица и главная героиня — Лора — живет со своим отцом-англичанином в живописном замке вдали от мира. После происшествия с каретой загадочная гостья по имени Кармилла появляется у них дома, и сюжет прослеживает растущую близость между двумя молодыми женщинами по мере того, как Кармилла «выздоравливает» после несчастного случая. Мы, вместе с Лорой, узнаем, что прекрасная посетительница на самом деле вампир, который постепенно питается своей ничего не подозревающей подругой, едва не убивая ее. Пестрая компания мужчин в конечном счете убивает вампира, лежащего в наполненной кровью могиле, однако повесть кончается загадочным замечанием Лоры, что иногда она все еще слышит «легкие шаги Кармиллы у двери гостиной».[217]

Впервые Лора и Кармилла встречаются, когда первая — еще маленький ребенок не больше шести лет. Странная и прекрасная дама (в которой мы позднее узнаем вампира-героиню повести) входит в спальню Лоры и смотрит на нее; Лора как будто чувствует два укола в грудь, но когда она кричит и зовет на помощь, дама исчезает бесследно. Воспитатели пытаются утешить Лору, говоря, что весь этот случай — просто сон; сама Лора настаивает, что это не сон. Она особым образом описывает свои воспоминания об этом событии — как «одно из моих самых ранних детских воспоминаний» (first occurrence of my existence).[218] Этот случай не только открывает первую главу в ее рассказе, но и начинает ее «существование» (existence) как таковое: это первое подлинное происшествие в ее жизни. Двусмысленная формулировка далее подкрепляет это прочтение: слово occurrence может означать просто «событие» или «происшествие», но структура предложения делает возможным прочесть «мое существование» (my existence) как подлежащее при глаголе to occur («случаться») — то есть «мое существование впервые случилось»… В этом контексте вторжение Кармиллы (как в спальню Лоры, так и в ее тело) и ее последующее изгнание служат чем-то вроде катализатора, который определяет ощущение бытия маленькой Лоры.

Когда Кармилла снова входит в жизнь Лоры много лет спустя, ситуация описана несколько иначе. На буквальном уровне, близость вампира к Лоре — если оставить таковую без последствий — скорее завершит ее смертное существование, нежели начнет его. Еще более значимо то, что дружба с соблазнительной Кармиллой все более и более колеблет уверенность Лоры в себе. С самого первого разговора Кармилла окутывает сомнениями встречу в детстве, которую Лора так ясно описала в начале рассказа.[219] Лора почти немедленно узнает лицо «прекрасной» и «меланхоличной» девушки, но она не успевает сказать и слова, когда Кармилла перехватывает нить разговора, воскликнув, что Лора снилась ей много лет назад. Этот «сон» оказывается в точности тем же самым случаем, который запечатлелся в собственной памяти Лоры, но с тонкими различиями: Кармилла заявляет, что она сама была шестилетней девочкой, которая внезапно потерялась в странной комнате и смотрела сверху вниз на взрослую Лору. Это заявление колеблет уверенность Лоры в деталях встречи. Для начала, ее беседа с Кармиллой заставляет ее считать просто «сном» то, что она сначала уверенно называла реальностью. Версия Кармиллы также делает взаимным то, что первоначально было односторонним, а также переворачивает взаимное положение субъекта и объекта так, как они были определены в истории Лоры — истории о маленькой девочке, напуганной неизвестной пришелицей. Как будто чтобы сгладить этот поворот с ног на голову, Кармилла замечает удивленной рассказчице: «Не знаю, кто кого должен больше бояться».[220] Некоторое время спустя после приезда Кармиллы Лора снова видит сон о ночном вторжении в ее комнату: она видит большое черное создание, похожее на кошку, у изножья своей кровати, и вслед за этим чувствует, как в грудь ее проникает боль, словно от укола иглы, точно так же, как и в ее первоначальном «сне». К большому удивлению Лоры, Кармилла снова признается в том, что у нее той же ночью был такой же кошмар. Однако на этот раз совпадений между ее сном и сном Кармиллы еще больше. Кармилла описывает свой сон не с точки зрения пришельца, как в предыдущем случае, но с точки зрения, которая почти полностью совпадает с собственной точкой зрения Лоры: Кармилла заявляет, что ей также угрожало темное создание, нависшее над ее ногами, когда она лежала в постели. Из текста так и не становится ясным, где именно лежит Кармилла, когда она описывает эти сны. Перспективы этих никем не опровергнутых снов постепенно сливаются, говоря о параллельном смешении между двумя персонажами.

Пылкие проявления любви Кармиллы к ее подруге подобным же образом говорят о символическом слиянии двух «я». Кармилла смешивает любовь и смерть и описывает свое собственное превращение в вампира: «я едва не была убита в моей постели», «жестокая любовь… любовь требует жертв, и жертв кровавых».[221] Характеризуя страстную любовь как самоуничтожение, она говорит о своем желании Лоры как об интеграции двух личностей, а не как о более очевидных жажде и голоде. Она неоднократно говорит Лоре «я живу в тебе», настаивая при этом, что Лора, в свою очередь, «умрет ради» самой Кармиллы.[222] В одну особенно пылкую минуту она даже заявляет: «Мы слились навеки».[223] Еще дальше проводя тему «единства» между своей жертвой и собой, Кармилла провозглашает: «Как я прихожу к тебе, так и ты в свой черед придешь к другим».[224] Это заявление больше всего относится к процессу воспроизведения — или «заражения», — который начинается после нападения вампира. Однако сходство двух процессов — Кармилла не говорит, что она первой «придет» к Лоре, что позволит потом Лоре «прийти» к другим, но что одно случится одновременно с другим, — предполагает, что акт слома границы между «я» и «ты» равен стиранию границы между «собой» и «другими». Она, кажется, даже имеет в виду, что первое обусловливает второе. Если слова Кармиллы интерпретировать таким образом, то они бросают вызов столь непрочному общепринятому восприятию, в котором коренятся все различия между субъектом и объектом, собой и другим: вампиризм не просто переворачивает с ног на голову относительное положение субъекта и объекта, но разрушает или уничтожает обычные способы отличить одно «я» от другого. Версия вампирского желания, изложенная Кармиллой, и преображение, которое оно вызывает (или, по крайней мере, пытается вызвать), угрожает основной структуре, формирующей личность и субъектно-объектные отношения. Действительно, сама Лора выражает эту угрозу, когда признается: «Я не понимаю тебя, я самое себя не понимаю, когда ты так смотришь и так говоришь».[225]

Смерть, как определяет ее Кармилла, представляет собой некую всеобщую связь, которая соединяет не только Лору и ее саму, но точно так же всех людей равным образом: «Люди должны умирать, каждый умрет — и от этого станет только счастливее!» (Why you must die — everyone must die; and all are happier when they do)[226], — протестует она. Язык здесь не только формирует связь между «единственным» и «всеми»: здесь тире буквально образует мост между двумя точками. Такая цепь ассоциаций предполагает, что любовь — в частности, любовь вампирская, — разрушая «я», парадоксальным образом позволяет радикальное распространение этого «я» в измененной форме. Однако ни саморазрушение, ни самораспространение, безусловно, не ведет к самоосуществлению. «Жизнь в другом» предполагает, что суть «я» постоянно лежит вне «себя», в то время как «смерть ради» у другого вызывает чувство скорее опустошения (как если бы то, что было включено в «я», представляло собой просто мертвую пустоту), нежели осуществления. Короче говоря, любовь предлагает не полноту себя, но его «кровотечение», разлив в нечто бесконечно большее, расплескивающееся за все пределы.

Выражение вампирского желания у Кармиллы как побуждения к самораспространению через отказ от себя заставляет нас понимать вампиризм как метафору распространения интегральной субъективности. Теория «отвержения» у Кристевой помогает нам наиболее четко выразить это прочтение. Если «ужасное» у Фрейда относится к чувству необъяснимого страха, которое охватывает человека умственно и физически в присутствии чего-то знакомого, но давно подавленного, «отвержение» Кристевой развивает соматический момент у Фрейда еще дальше, откровенно называя местом и посредником этого не-узнавания человеческое тело.[227] «Отверженное», как считает Кристева во «Власти страха», — это не подверженное ныне ассимиляции другое, которое некогда было частью неопределенного бытия до возникновения «я». «Отверженное», способное дестабилизировать эго одним своим присутствием, — это то, что было отвержено / выброшено в незапамятном прошлом для того, чтобы установить границы «я». Рвотой и конвульсиями, которые происходят при виде «отверженного», тело отмечает забвение, которое было осуществлено насильно в первоначальный момент, который дал рождение «я». Следовательно, «отверженное» человек «испытывает на пике его силы, когда субъект, уставший от бесконечных попыток идентификации с чем-то вовне, находит невозможное внутри; когда он находит, что невозможное составляет само его бытие, это и есть не что иное, как отверженное».[228] Прочтение «Кармиллы» в свете теории отвержения помогает нам, догадываясь о самих истоках «преступного» (transgressive) потенциала Кармиллы, вытеснить на задний план такие локализованные термины, как класс, раса, нация и гендер, и вынести на первый план онтологические импликации, которые лежат в основе таких специфических различий. Вампирская повесть Ле Фаню выигрывает от такого прочтения не только из-за внутренних параллелей между характеристикой литературных вампиров и рассуждениями об «отвержении» у Кристевой, но и потому, что нарратив постоянно сам говорит об интенсивной заинтересованности взаимоотношениями между личностью и «другим».

Отверженное, которое является резко «иным», но в то же время и в самом интимном смысле этого слова «своим», расположено между постоянным «на себя»-«от себя», которое нарушает границы «я». Таким образом, отверженное «одновременно обращается к субъекту и распыляет его», и испытать чувство отвержения означает быть захваченным — страстно и болезненно — во взрыве телесного познания, которое вспоминает о забытом времени неразграниченного бытия-до-индивидуальности. Лиминальность — «то, что находится между, двусмысленное, составное»[229] — определяет отверженное: оно вызывает как отвращение, так и притяжение, отвержение и желание. Кристева заявляет, что человеческое тело после смерти «являет собой предел отвержения».[230] Труп — это «граница, которая наступает на все», это «смерть, заражающая жизнь».[231] Труп — это конечный «экскремент» жизни и последнее напоминание о грядущей гибели эго; именно здесь «отверженное» становится бесконечно могущественным: оно вызывает самые утробные реакции; труп постоянно привлекает и отталкивает наш взор. Прочтение «не-мертвого» вампира в понятиях отвержения, таким образом, обнаруживает мучительную борьбу по поводу границ и понятия «я», а также и по поводу волнующего разрыва между ужасом перед смертью и желанием смерти. Вампир как одушевленный труп, материальная смерть, ходящая среди живых и воплощенная лиминальность — это фигура, основной характеристикой которой является ее неопределенная, сложная природа.

Такая тревожная двусмысленность — мотив, постоянно встречающийся в «Кармилле» Ле Фаню. Когда Лора и Кармилла встречаются лицом к лицу через много лет после их первой, как бы во сне, встречи, реакция Лоры на ее таинственную гостью заметно амбивалентна. Лора говорит, что она почувствовала «притяжение» к прекрасной Кармилле, но «и отталкивание тоже», и даже «страх».[232] То, что Лора в одном из последующих пассажей называет «двусмысленным чувством» (this ambiguous feeling), снова и снова всплывает на поверхность по мере того, как их отношения углубляются. Она пишет:

«Я испытывала странное, лихорадочное волнение, иногда приятное, вместе со смутным страхом и гадливостью… Любовь к ней, переходящая в обожание, уживалась во мне с отвращением. Это парадоксально, знаю, но не буду и пытаться как-то по-иному объяснить свои чувства».[233]

Даже после насильственной смерти Кармиллы воспоминание о ней приходит к Лоре «в двух различных образах: иногда — как шаловливая, томная, красивая девушка, иногда — как корчащийся демон».[234] Короче говоря, Лора не может объединить Кармиллу в какую-то стабильную, последовательную личность. Вампир Кармилла вызывает двойственное чувство, поскольку она сама — двусмысленный, составной персонаж: она неотразима и ужасна, близка и чужда, мертва и в то же время яростно жива; она пронизывает собою текст — и, следовательно, ясный и определенный мир Лоры — возможностью изменчивой, гетерогенной субъективности, одновременно воплощая собой радикально противоположные, казалось бы несовместимые, полюса.

Кармиллу не удовлетворяет то, что она просто воплощает это изменчивое и двусмысленное «я»: она настаивает, что она и Лора — по сути своей одна и та же личность. Мы уже видели, что Кармилла описывает свою тоску по подруге и жертве как вызванную неизбежной идентичностью, или «единством». Можно, конечно, сказать, что желание единения с любимым — банальная условность в романтической литературе и поэзии.[235] Однако Ле Фаню четко разграничивает тоску Кармиллы и стилизованное, клишированное выражение эротического желания, приводя генеалогическую основу для того единства, на котором она настаивает: на самом деле Лора и Кармилла происходят из одного и того же рода через мать Лоры. Даже до вампирских нападений Кармиллы на Лору — нападений, вызывающих то самое «единство», которое мы встречаем в бесчисленных примерах вампирской литературы, использующих метафоры инфекции и инкорпорации, — оказывается, что обе женщины «одной крови». Таким образом, текст устанавливает предопределенную физическую идентичность, которая предшествует психической идентичности, которую подтверждает Кармилла, характеризуя свои взаимоотношения с Лорой, и материализует ее.

Даже в более фигуративном плане текст выражает желание Кармиллы к Лоре в формулах взаимной идентичности и идентификации. Описывая их первую встречу, когда Лора была маленьким ребенком, Кармилла говорит: «Вы мне понравились (your looks won me); я вскарабкалась на постель и обняла вас».[236] Читая текст Ле Фаню в свете «отвержения» Кристевой, мы осознаем в этом заявлении каламбур — won (завоевать) / one (единая / единственная): сцена объятия ярко отражает символическое разрушение границ между «я» и другим. Лора в последующем рассказе вторит этому по меньшей мере дважды, говоря о том, что Кармилла также «завоевала» ее.[237] Тем не менее смешение остается здесь незаконченным: Лора кричит от боли, когда чувствует, что Кармилла укусила ее, и этот крик изгоняет вампира одновременно из ее тела и из ее постели.[238]

К несчастью, это изгнание оказывается неполным: влияние укуса Кармиллы продолжается и впоследствии подпитывает пугающую интимность между двумя девушками, интимность, которой Лора одновременно наслаждается и сопротивляется. Ее желание-в-страхе (или желание как страх), направленное на Кармиллу, в конечном счете угрожает ее самоощущению как личности. Другими словами, желание, направленное на отверженное, служит началом чего-то большего, чем просто вторжение чужеродной угрозы через социальные границы семьи, класса, гендера, нации или расы. Скорее, оно вызывает более фундаментальный онтологический кризис по поводу того, что является и не является «я», — кризис, требующий восстановления границ личности каждый раз, когда он приближается к своему разрешению. В этом смысле желание в «Кармилле» имеет отношение не столько к объекту, сколько к новым определениям, расширению и преобразованию субъекта.

Вампир-Кармилла опасна не потому, что она сексуально «преступна», но из-за той особой манеры, в которой она выражает свою преступность. Ее отождествление желания и смерти, а также то, как она настаивает на способностях к трансформации, которые появляются в результате такого страстного отказа от себя, заставляет думать, что «преступаются» здесь не столько законы секса или гендера, но нечто более фундаментальное, нечто являющее собой саму суть установленных определений и границ личности. Ее желание «мобилизует связи бытия», изначально присущие Лоре, — те силы «внутри человека», которые преображают субъект и переводят его в другую сферу бытия. Но эта мобилизация и «распыляет» субъект — заставляет его стать чем-то другим, нежели он сам, и даже стать до-«я» или после-«я», чтобы достичь радикальной интерсубъективности, основанной на абсолютном сближении растворенных индивидуальностей. «Кармилла» заставляет думать, что, отказавшись от индивидуальных особенностей, «распыленный» субъект освобождается — или становится обреченным (все зависит от точки зрения) — и переходит в несвязанное, изменчивое, альтернативное состояние бытия. Таким образом, гетерогенно-парадоксальная, морфически-преображающая субъективность, которую воплощает «Кармилла», становится онтологической угрозой, которая проникает в границы «я» и ломает их — ломает самую основную границу, которая позволяет функционировать столь многим системам социального и концептуального порядка как в викторианский период, так и в другие эпохи.

В то время как многие критики рассматривают страстное желание Кармиллы, направленное на Лору, а также ее вампиризм в контексте женской сексуальности XIX в. — будь то гомоэротической или автоэротической, — немногие сосредотачиваются на конкретной формулировке этого желания в тексте, как жажды слиться с желаемым, необходимостью проникновения внутрь основополагающих категорий и (или) разрушения их. То, как Кармилла настаивает на единстве между своей жертвой и собой («мы слились навеки»), напоминает об отталкивающем соблазне растворения «я» в момент отвержения. Это утверждение личности угрожает существующим культурным идеологиям, предполагая, что «я» и «другой» — а следовательно, добро и зло, пристойное и непристойное, домашнее и чужое — сделаны из одного и того же первоначального материала и, таким образом, всегда могут растечься и распространиться за пределы наложенных на них границ. Эта архаическая возможность превосходит все угрозы патриархальному или гетеросексуальному порядку, и именно она действительно «опасна» в «Кармилле» Ле Фаню, поскольку она отменяет не просто сексуальные различия, но также и многие другие концептуальные демаркации, которые структурировали викторианское общество. Границы, которые определяют мораль, секс, расу, класс и нацию, — все они укоренены в первичном различии, которое разделяет то, что является «я» от того, чем оно не является. Радикально подвергая сомнению эту статическую, бинарную модель субъективности, «Кармилла» вводит постоянную, разнообразную угрозу, которая проявляется в бесчисленных последующих изображениях вампиров, в том числе и в «Дракуле» Стокера. В таких текстах пришествие чудовищного «другого» становится центробежной силой, которая угрожает заразить, перевернуть вверх ногами и переопределить уже установившиеся версии «я». В вампирской истории Ле Фаню это «другое» еще только может стать полностью чудовищным: Кармилла показана скорее прекрасной и привлекательной, нежели отвратительной или отталкивающей. Таким образом, текст нигде окончательно не демонизирует ее гетерогенную, изменчивую личность или те импульсы к отказу от себя и распространению себя, которые она пытается передать Лоре. Несмотря на насильственное физическое уничтожение, Кармилла продолжает жить вплоть до последней строки текста: она все еще витает у «двери гостиной» Лоры, поскольку Лора все еще видит вампира захватывающе «двусмысленным», а не принимает открывшуюся ей истину о том, что на самом деле она отвратительна и зла. Когда Лора заканчивает свой рассказ, границы ее «я» — которые символизирует порог комнаты — остаются в неопределенном, проницаемом состоянии. Если «отверженное» может «распылить» индивидуальность одним своим присутствием, тогда присутствие Кармиллы на границах личности Лоры говорит об опасности для нашей рассказчицы: однажды Кармилла может вновь проскользнуть в эту дверь. Или, что еще более опасно, сама Лора может взять за руку прекрасного вампира и последовать за ней в неизвестное.

Перевод с английского

Нины Чехонадской