У нас на Крайнем Севере, в нашем поселке, условия жизни таковы, что газа нет, воду возим за двенадцать километров, а чаще топим снег или лед, дома все деревянные, стоят с тридцатых годов, и семьдесят процентов из них в аварийном состоянии. К чему я? А вот к чему. Семь лет живу я на Севере, а только последние три года в квартире. Ехал сюда, мне, конечно, всё обещали, и даже сыну детсад. А приехал: ни квартиры, ни жене работы, ни детсада. Между прочим, перевели меня сюда сразу председателем исполкома, а район наш — это двести шестьдесят тысяч квадратных километров, Камбоджа, к примеру, всего сто восемьдесят, — чем я не король? Король-то король, а полгода со всей семьей прожил в рабочем кабинете, где у меня сидели шесть человек моего аппарата.
А нынче что? Приезжает молодой специалист и с первого дня начинает бурчать: того нет, этого… Время, скажете, другое? А это как посмотреть! Время, оно не абсолютное понятие, оно тоже зависимое: на материке — одно время, на Крайнем Севере — другое. Вот так-то. И если молодому специалисту приходится дежурить в кочегарке, зачем гнушаться такой работой? Чванство это. Зажрались, извините за выражение.
Но это еще не все. Мне Диаров перед собранием сказал, что у каждого из мэнээсов есть своя корысть, поэтому они и подняли борьбу против Игнатьева. Диарову я не поверил, а понял дело так, что молодые били на ускорение работ, желая в двадцать пять лет уже стать кандидатами, а в заторможенности обвиняли Игнатьева. Ежели так, то вина их половинная, а другую половину я отдаю Игнатьеву. В мерзлотоведении я ничего не смыслю, но знаю, что наука эта важная. Даже крохотный успех поднимает человека на щит. И это, естественно, затмевает его сознание. А когда оценка деятельности идет только по научной линии, человека тут легко проглядеть, — вот в чем вина Игнатьева и тех, кто стоит над ним.
Опять же с другой стороны: жили мэнээсы в таких условиях, которые многим другим не снятся. Чего им не хватало? У каждого — комната, лаборатория — под ногами, настоящий клад, рай, если хотите. Это же сотни диссертаций! — без скандалов: на всех хватит.
Но люди они неумелые. Стали бить Игнатьева не за то, за что надо было, и получился у них Игнатьев подлец. А вы с ним поговорите душевно, и вы поймете, что он не такой. Я в молодости тоже как-то попер против своего начальника, — спасибо, обжег он меня, но не изжарил, и теперь я век ему поклоны слать буду, он для меня вроде отца.
Короче, всю историю на станции я расцениваю так: горячность молодых столкнулась с нечуткостью руководителей. Сначала мы тут, в районе, решили: пусть мэнээсы переоценят свою позицию, возьмут назад заявления и спокойно работают, а Игнатьев с Диаровым пусть сделают для себя выводы. И пусть все вместе занимаются делом. Но молодые не согласились. Жажда крови! Подавай им Игнатьева на блюдечке с золотой каемочкой! Меняй все порядки на станции, перекувыркивай всю науку с ног на голову!
А мы так не можем. Разобраться надо. Вот пусть коллектив и разбирается. Диаров, правда, вел собрание излишне резко, мы ему с Кулешовым потом это сказали, но главное в другом: коллектив дал оценку, мы обязаны к ней прислушаться».
Наше повествование идет к концу. Карпова уволили на второй день после собрания, так и написав в трудовой книжке: за дезертирство. Он сложил чемодан, и вся троица некоторое время жила в комнате Гурышева: двое сидели на вещах и ждали Алексея. Они решили держаться вместе, чтобы вместе потом «искать правду». Почва под ними качнулась, вера в справедливость поколебалась, и только взаимная поддержка помогла им устоять на ногах. Марина не рыдала в истерике, ребята не запили, но ожесточились, и всем им казалось, что где-то еще узнают о них, а узнав, помогут восстановить истину. Ведь так элементарно: плохие люди руководят станцией! Забот-то всего: снять их с занимаемых должностей! Неужто не ясно? Им казалось, что действуют они открыто и честно, без всяких хитростей, и когда Игорь Коханов, молодой журналист из «Областного комсомольца», сказал Марине Григо перед отъездом с «мерзлотки»: «Все же вы дураки: поперли против системы!» — она искренне возразила: «Не знаю, как в других местах, а у нас не система, а Игнатьев с Диаровым».
Через несколько дней после собрания из Москвы вернулся в Областной директор института Николай Ильич Мыло. Из благородных побуждений, как мне кажется, чтобы спасти мэнээсов от «коллективки», а станцию от возможных в будущем комиссий, он пригласил Алешу Гурышева в Областной для «разговора». Гурышев с негодованием отказался ехать, и третий приказ следующим утром повесили на доску объявлений.
Сотрудники станции сначала удивлялись, видя, что уволенная Григо ждет двоих мэнээсов, а двое мэнээсов упорно ждут одного Гурышева, а потом стали задумываться. К Марине подошел в поселке Аржаков и сказал: «Ты прости меня, Марина, но сама понимаешь: семья…» Потом ей встретился Володя Шитов, она спросила: «Ты действительно так думаешь, как говорил на собрании?» — и Володя, парень честный и неплохой, сказал: «Но и вы дураки».
Вездехода Игнатьев мэнээсам не дал. Они своими ногами пришли в поселок на автобусную станцию, и там они увидели Борю Корнилова. Он словно ждал их, решительно подошел и молча отдал Марине конверт: «Не хочу по почте». Марина глянула, прочитала адрес: «ЦК ВЛКСМ. Отдел науки». «Ты все обдумал?» — спросила Григо. «Можешь прочитать, не запечатано», — ответил Корнилов, кивнул головой и медленно направился в свой райком.
Пришел автобус, мэнээсы погрузились и, провожая глазами невысокую трубу кочегарки, сложенную из пустых бензиновых бочек, отправились на поиски правды.
Уехали.
Вскоре на станции появился Рыкчун. Состоялось еще одно собрание, на котором тот же коллектив должен был обсудить и, наверное, осудить своего «порученца». Но общая атмосфера была какая-то неопределенная. Никто толком не знал, как расценивать дружный отъезд мэнээсов: как их поражение или как победу? Все окончательно запутались в вопросе о том, кто теперь кому враг, кто кому друг, кого еще надо миловать, а кого казнить.
Рыкчун, конечно, тут же сориентировался. Он повел себя на собрании гордо и даже заносчиво и заявил потрясенным сотрудникам, что отныне будет пить не менее литра зараз, что он купил в Областном гантели и эспандер, начнет тренироваться, чтобы лупить не одного, а сразу пятерых. То ли смеяться над Рыкчуном, то ли плакать, то ли простить ему дурацкое выступление, то ли вздуть за него, — впрочем, какое все это имело теперь значение?
Важно было то, что мэнээсы уехали, и конфликт, таким образом, оказался исчерпанным.
Романтика, романтика… Мы часто говорим о ней, почему-то забывая, что голая романтика — это билет в два конца, туда и обратно: кто за одной романтикой приехал, тот скоро сбежит. Человек останется на Севере лишь тогда, когда этот трудный край удовлетворяет все его потребности — и романтические, и меркантильные, и честолюбивые. Потому что Север — это не просто красоты природы, не просто радости созерцания, но и множество огорчений; не просто «дым от костра», воспеваемый в песнях, но и «комарик» в несметных количествах, и холод, и консервы, и чувство оторванности от материка; не просто мечтательное небо над головой, но и реальная земля под ногами, по которой надо ходить, на которой надо трудиться, в которую можно лечь. Чтобы все это познать да все это принять, одной романтики мало.
Специалисты на Крайнем Севере редкость, они на вес золота, их берут иногда без разбора и выбора, прощают им прежние грехи и, авансом, будущие и держатся за них крепко.
А тут сразу троих — и отпустили?
Да каких троих!