Бравый прапорщик развернул роту и повёл куда-то к окраине лагеря. Солдаты шагали повзводно — в этом Лузгин разбирался, но во главе взводов шли сержанты, а не лейтенанты, как положено. А может быть, Лузгин отстал от жизни и в армии теперь другой расклад по званиям и должностям?
— Идёмте, Василич, — подёргал его за рукав Воропаев. — Надо вас в человеческий вид привести.
На складе Лузгину выдали ботинки, брюки камуфляжные, бушлат и кепку с козырьком. Водитель Саша советовал взять не ботинки, а солдатские короткие сапоги, в них быстрее и легче, но Коля-младшой настоял, чтобы гостя упаковали по-офицерски. «А резину свою не выбрасывайте, — добавил Коля. — По такой погоде в резине ноги портятся, а вот если дождь, резина будет в самый раз, она у вас со вкладышем». Бушлат был без погон и без ремня, и тем не менее, надев его, Лузгин почувствовал себя увереннее, не таким уже лишним, чужим и обузистым. И ещё: когда Лузгин переобувался, водитель Саша заставил его снять чёрные пижонские носки и расколол кладовщика на три пары серых хэбэшных, и кладовщик обидчиво заметил, что нормальные портянки из фланели намного лучше всяческих носков, да только никто их сегодня по-людски намотать не умеет.
Ботинки пришлись впору, камуфляжные штаны Лузгин натянул поверх джинсов по Сашиной указке. Воропаев оглядел его, переодетого, с пуховиком под мышкой и сапогами в руке, и весело заключил:
— Не, Василич, ни хрена вы не военный человек.
— Ну всё, идём рубать, — сказал водитель Саша.
Солдаты ели за длинными лавками под открытым небом — что, если дождь? — задумался Лузгин, — а командиры обедали в палатке. Лузгин в охотку слопал суп с пшеном и пшённую же кашу с настоящей нашенской тушёнкой — мясистой, волокнистой, совсем не похожей на кручёный помёт из заграничных банок. Воропаев «рубал» как будённовец, елагинские миски остались едва тронутыми. Старлей представил за обедом Лузгину прапорщика Лапина, старшину роты, и взводных — трёх сержантов, фамилии которых Лузгин сразу забыл, потому что думал о другом: где водитель Саша, он же был с ними, а за столом его нет, вот она, армейская кастовость: в машине едем вместе, а кушаем поврозь, ефрейтор офицеру — не товарищ.
— Вы не против, Владимир Васильевич, — обратился к нему Елагин, — если личный состав блокпоста тоже вас послушает? Офицеры вас узнали, и вообще у них тут почти никто не бывает.
— Конечно, пожалуйста, — согласился Лузгин. — Если у… — он замолчал, подыскивая слово, — у собравшихся будут вопросы, я с готовностью отвечу на любой.
Столько лет проработав ведущим на телевидении, он так и не сумел изжить некий зазор в поведении личном и публичном. Стоило только в любом разговоре как бы явиться невидимой камере, он тут же менялся — для чужого взгляда, быть может, не слишком заметно, но сам-то он чувствовал, как округлялась речь, густела мимика и даже голова склонялась по-другому. И самое дурное: он сразу понимал, угадывал, чего ждут от него слушатели. Почти бессознательно он начинал говорить не совсем то, что думал и собирался сказать, а то, чего ждала аудитория. Вот и в машине, когда его спросили, где он работал на гражданке, а он ответил про ооновскую миссию и сразу уловил холодок неодобрения, Лузгин принялся травить о миссии нехорошие разные байки, как бы вынося себя за скобки, — и отношение к нему резко потеплело, и Воропаев называл его «Василич» и говорил «вот суки» про вчерашних ещё лузгинских хлеба и работы дателей.
«Отвечу на любой…» Какого чёрта врать, если до сей поры не можешь сам себе ответить на вопрос, зачем ты едешь и куда ты едешь, Вова. Уж точно, что не умирать, отнюдь не собирался он прощаться с жизнью, жить ему нравилось в принципе, и жить-то удавалось интереснее и лучше, чем многим и многим другим. И не за орденом он ехал, как начальничек евойного отдела, полетавший над войной на вертолёте и вернувшийся в отдел с ооновскою маленькой висюлькой и существенной прибавкой к жалованью. Вот орден Мужества или «Георгия» Лузгин бы нацепил. А что это такое там у вас поблёскивает, уважаемый, нельзя ли взглянуть, ах-ах-ах! Вот он вернётся с русской боевой наградой, и пусть только сволочь эсфоровская у окон в белом доме откажет ему в сигарете или махнёт автоматом, он сразу же — в зубы, наотмашь, до хруста и крови на содранных костяшках кулака. И дверью он хлопнет, и под ноги плюнет, и гордо слиняет… куда? Вот вопрос, который подлым образом портил всю картину триумфального лузгинского возвращения.
«Пострелять захотелось?» — сказал ему при первой встрече маленький полковник Марченко. Чтобы кого-то убивать — такое Лузгину и в голову не приходило, а вот пострелять он был бы не против — если, конечно, позволят.
Солдаты ждали их на площадке в центре лагеря и по команде местного майора уселись на землю кто как. Майор подошёл и представился Лузгину, козырнув, и тот в ответ едва не отдал честь майору — сдержался, слава богу, не насмешил людей. Четыре солдата бегом притащили из столовой две длинные скамьи, офицеры и сержанты уселись на них сбоку, у колёс пятнисто раскрашенной радиомашины. Бушлат был просторен, и без того нехуденький Лузгин смотрелся в нём со стороны, наверное, отъевшейся штатской нелепостью. Хорошо ещё, что водитель Саша, появившийся невесть откуда у столовской палатки, забрал у него и унёс в «уазик» пуховик и сапоги, а то ведь припёрся бы с ними, позорище.
«Позёрище», — мысленно поправился Лузгин, от слова «позёр».
— …известный журналист, обозреватель, ведущий телевидения… Ваши родители должны хорошо помнить…
Почему «должны» и «хорошо»? Родители — быть может, а эти пацаны со стрижеными головами, поди ты, знать не знают, кто такой знаменитый Лузгин, и смотрят на него как на артиста. Ну и ладно… Вы просите песен? Есть у меня.
Он благодарно кивнул отговорившему Елагину и сделал шаг вперёд, скользя глазами по лицами сидящих в первых рядах.
— Есть такой анекдот, — произнёс он привычно усиленным голосом. — Идёт тётка по базару, смотрит: мужик в кепке мозги продаёт. И ценники стоят: мозги военных — рубль килограмм, мозги эсфоровцев — десять рублей килограмм, мозги журналистов — сто рублей килограмм. Тётка спрашивает: «Почему мозги журналистов такие дорогие? Что, очень хорошие, да?» — «Дура ты старая, — говорит ей мужик. — Ты знаешь, сколько энтих самых журналистов нужно забить, чтобы хотя бы один килограмм набрать!»
Была бесконечная пауза, секунды две-три, никак не меньше, и желанный, восторженный хохот накрыл Лузги-на. Громче всех хохотал Воропаев, майор держался за живот и трясся на скамейке, Елагин же, сжав губы, только качал головой, но в глазах его тоже проступала влага.
— А вообще-то я свою профессию люблю и не променяю её ни на какую другую, — с тренированной теплотой проговорил Лузгин, когда волна прошла и сникла. И стал рассказывать о том, о чём уже рассказывал не раз, привычно следуя от эпизода к эпизоду, чередуя весёлое с умным, смешное с поучительным, используя живые факты как материал для беллетризованных комбинаций. Он обнаружил ещё в детстве, что многое в жизни происходит не совсем так или вовсе не так, как могло бы и должно было произойти, управляй событиями умный мальчик Вова, уже тогда обладавший талантом литературной правки окружающей его действительности. Вот он и правил жизнь в рассказах, за что бывал и высмеян, и бит грубыми дворовыми реалистами, не понимавшими прелести законченных форм.