Мать, описанная в корчаковском дневнике, производит впечатление женщины, живущей в постоянном беспокойстве за сына: «В этом мальчике нет никакой гордости. Ему все равно, что он ест, во что одет, играет ли он с ребятами своего круга или с детьми дворника. Он не стесняется играть с маленькими детьми»{31}. Сын, сдержанный в проявлении чувств, не оставил нам ни одной зацепки, по которой можно было бы воссоздать ее портрет. Веселая, полная жизни, красивая, нежная? Депрессивная, вялая, робкая, замкнутая?
Сестра как подруга детских игр почти не упоминается, хотя их с Корчаком разделяла совсем небольшая разница в возрасте.
Папочка называл меня в детстве разиней и балдой, а в минуты ярости даже идиотом и ослом. Одна только бабушка верила в мою звезду. А так – лодырь, плакса, слюнтяй, (я уже говорил) идиот, ни на что не годный. <…>
Они были правы. Оба, поровну. Пятьдесят на пятьдесят. Бабушка и папа{32}.
Похоже, что самая близкая дружба у Корчака была с бабушкой. Ей он поверял свои мысли. Она давала ему изюм, называла философом.
Родители, вероятно, не были счастливы в браке. Отец мало времени уделял семье. В его жизни появлялись другие женщины. Мать плакала. Бабка заламывала руки: «Порядочная еврейская семья – и только двое детей». Настроение взрослых передавалось Анне и Генрику. Они отгораживались от повисшей в воздухе тревоги. Анна с головой уходила в девчоночьи дела – так старательно, что ее не замечал даже брат. Генрик укрывался от домашних конфликтов в своих мечтах.
Я был из тех детей, кто «может часами играть в одиночестве»; ребенком, о котором «никогда не знаешь, есть он дома или нет». Мне подарили кубики лет в шесть; играть с ними я перестал лет в четырнадцать.
– Как тебе не стыдно? Такой большой мальчик. – Занялся бы лучше делом. – Читай. – Кубики тоже дело{33}.
Лейтмотивом всего творчества Корчака стало одиночество ребенка в мире взрослых. «Без радостного детства вся жизнь будет искалечена»{34}. Первые годы жизни он запомнил как нескончаемую череду страданий: страх, стыд, беспомощность, чувство вины. Эти воспоминания стали для него ценным источником педагогического и литературного вдохновения. Еще до того как величайшие светила европейской науки открыли и описали детские неврозы, которые впоследствии ломают жизнь взрослым людям, он боролся за право ребенка на уважение, любовь, ощущение безопасности – главные условия психического здоровья.
Но существовали ли у него объективные причины считать свое детство несчастливым? Отец-деспот, переменчивый и непоследовательный? Запуганная, занятая лишь отцом мать, не уделявшая детям нужного внимания? Напряженная обстановка в доме, вызывавшая страх? Подобная атмосфера часто возникает в семьях, но не всегда порождает травмы. Действительно ли мальчика недостаточно любили? Или он родился таким – слишком ранимым, пугливым, нервным, – а взрослые считали его чудаком и не умели поддержать, вместо этого постоянно упрекали, высмеивали, стыдили, чем только ухудшали его состояние. В конце концов, кого в те времена интересовали эмоциональные потребности детей?
Младенцев кормили мамки, нянчили – няньки, воспитывали бонны и гувернантки. Значение имели дисциплина и хорошие манеры. Лучшим средством добиться от ребенка послушания был страх.
Я тогда был еще очень маленьким. Думал, что Боженька очень рассердится, если я тайком возьму пирожное, и что если болтаешь ногами, то качаешь черта. Любил выводить каракули карандашом, и строить домики из старых карт, и рассматривать картинки, и пририсовывать усы портретам, и слушать сказки про сироток, мачех и всякие ужасы. И удивлялся, откуда лошади знают, куда папа велел извозчику ехать, что везут куда надо, – и как старшие отличают кобеля от суки – и как все умершие помещаются на небе. Не хотел пить молоко и рано ложиться спать. Декламировал при гостях «Кукарекал петушок» и другие сказки – и очень боялся темной комнаты и чужих людей.
Ведь вы говорили, что к чужим нельзя подходить, потому что они продают маленьких детей старикам, <…> чтоб я ничего не брал у чужих – ни карамелек, ни вишенок, а не то нос отвалится, и чтоб ничего не поднимал с земли ни в саду, ни на улице, а не то по всему телу пойдут ужасные пятна и болячки. <…>
Когда мама дала два гроша, чтобы я подал их старику, – и сказала, что «он мне ничего не сделает», – я боялся и оглядывался, а вдруг мама уйдет и оставит меня, бросит одного. А когда вы говорили: «Останься здесь, тебе дадут много игрушек и пирожных», – принимался плакать, а вы смеялись. <…>
И казалось, что вне четырех стен дома притаилась какая-то сила, враждебная и грозная <…>, а все люди, кроме вас, – враги, которые хотят меня погубить»{35}.
1 марта 1881 года в Петербурге произошло покушение на царя Александра II. Покушение организовала российская террористическая группа «Народная воля». До того террористы предприняли несколько неудачных попыток. На сей раз нападение удалось; совершил его выросший в России поляк Игнатий Гриневицкий. Он бросил бомбу с близкого расстояния, и та взорвалась. Тяжело раненный царь успел прошептать: «Холодно, холодно… Несите меня во дворец». Через два часа он скончался. Его тринадцатилетний внук, великий князь Николай, увидев окровавленного деда, закричал: «Я не хочу быть царем! Я никогда не стану царем России!» Гриневицкий умер от ран, полученных при взрыве. Остальных участников покушения повесили.
Власти, никогда не упускавшие случая подогреть антисемитские настроения, начали распускать слухи, будто в случившемся виноваты евреи. Волна погромов прокатилась по сотне сел и местечек. Беспорядки продолжались больше года. В них нередко участвовали толпы, подстрекаемые провокаторами. Никакие охранители общественного порядка даже не пытались защищать евреев. Единственной реакцией властей стали направленные против евреев указы, ограничившие им доступ к некоторым профессиям, выгнавшие их из Москвы и приграничных районов.
На престол взошел сын убитого царя, Александр III. После трагического 1881 года евреи начали массово уезжать из России. Главным образом, в Америку. Но также и в Англию, Францию, Германию, Австрию. А ближе всего был Привисленский край. Польские евреи считали своих российских сородичей неотесанными мужланами, которые порочат с таким трудом созданный образ цивилизованного еврея. Поляки же видели в них орудие русификаторской политики захватчика. Их агрессивная энергичность усугубляла польско-еврейский конфликт.
В 1881 году Генрику Гольдшмиту было три года. Тогда Рождество пришлось на воскресенье. Стояла солнечная погода, варшавяне в праздничной одежде шли – кто в костел, кто на прогулку. Ничто не предвещало трагедии, которая случилась в полдень во время мессы в костеле Святого Креста на Краковском предместье. Вор-карманник, пойманный на горячем, крикнул «Горим!» и убежал. Людей охватила паника. Все бросились к единственной в костеле двери, сбивая с ног тех, кто послабее, и топча упавших. Кто-то закричал, что вор – еврей и что он нарочно устроил переполох, чтобы поживиться в толпе.
Из костела вынесли пострадавших. Оказалось, что погибло более тридцати человек. Двадцать пять получили тяжелые ранения. Вдруг раздались возгласы «Бей жидов!». Как из-под земли выросли группы подростков разбойного вида. Они принялись приставать к проходившим мимо евреям, бить окна еврейских складов и тащить оттуда все, что могли. Разбой молниеносно распространялся по городу. Люди громили еврейские мастерские, врывались в еврейские жилища, грабили, крушили.