Конан закричал – как кричит смертельно раненный, окруженный загонщиками зверь, однако из его горла вырвался лишь плач.
Только теперь он понял, что значили слова про «Карусель Богов». Точнее, он понял это, не проделав ряд умозаключений, а словно заглянув в некую незримую книгу. Боги выполнили свое обещание. Он начал жить снова – в теле Конана-младенца. Этот младенец станет расти, мужать, а он, прошедший все, проживший долгую жизнь Конан-старик, станет лишь сторонним наблюдателем. Тело не будет повиноваться ему; и молодому Конану предстоит проделать долгий путь, вновь сразиться в бесчисленных схватках, чтобы под конец жизни отправиться в рискованное путешествие на закат – чтобы в конце концов угодить в тюрьму из собственной плоти. Он обречен был, по мысли Неведомых, вечно крутиться в этом колесе, лишенный возможности даже покончить с собой…
Обе стороны формально выполнили условия сделки.
Конечно, надежда все равно оставалась. «Быть может, – утешал себя киммериец, – все еще не так плохо, а горькие мысли мне внушают сами Неведомые… Быть может, мне удастся подчинить себе это тело… И тогда все пойдет по-иному!»
Однако последующие дни показали, что в этих своих надеждах Конан жестоко ошибся. Младенец вел себя, как и положено младенцу; киммериец никак не мог заставить свое новое тело повиноваться себе. Шли дни, они слагались в недели, а все оставалось по-прежнему.
И все-таки, до предела сжав волю в кулак, Конан заставил себя не поддаваться отчаянию. Его жестоко терзали мысли о том, что же случилось с его былыми подругами. Неужели эти проклятые Неведомые отправили-таки их служить утехой похотливым демонам?!
Однако киммериец мог терзать себя этими вопросами сколько угодно – сделать он все равно ничего не мог. Он оказался в самой надежной, самой совершенной из всех тюрем, куда его только забрасывала судьба.
Вскоре надежда почти пропала.
Конан-младенец рос, как и положено любому младенцу киммерийского племени. Его более слабые собратья умирали, не выдерживая сурового климата и подстерегавших на каждом шагу болезней, однако сын кузнеца никогда и ничем не болел. Теперь уже даже с некоторым интересом Конан ожидал, когда же вновь произойдут те события, что сохранились навсегда в его памяти.
Однако, когда младенцу исполнилось полгода, Конан во сне неожиданно увидел Гуаньлинь.
Взор киммерийца вновь скользил по дивным красотам Розового дворца. Гуаньлинь, прямая и напряженная, словно тетива лука, стояла над своим бассейном, стиснув руки перед грудью. Взоры ее были направлены на мерцающую водную гладь; и в этом удивительном зеркале Конан, к своему полнейшему изумлению, узрел отвратительную физиономию Смерти.
Старуха была в ярости. Запомнившиеся киммерийцу красные глаза полыхали безумным огнем – казалось, от него сейчас задымятся и вспыхнут морщинистые веки. Тонкогубый провалившийся рот судорожно дергался, во все стороны летела слюна.
– Ты скажешь, ты скажешь мне, где они прячут его! – услыхал киммериец донесшийся из-под поверхности воды неистовый вопль Старухи.
– Зачем это тебе, мать? – последовал холодновато-невозмутимый ответ Гуаньлинь. – Разве мало тебе, что ты получила обратно своих «кукол», да еще и посланца Крома в придачу?! Теперь тебе нужен еще и Конан?
– Нужен! Нужен! Нужен больше всего на свете! – раздалось хриплое карканье. – Скажи мне, где они его спрятали! Ты знаешь, ты не можешь не знать этого!
Киммериец не удивился, что понимает все без исключения слова, хотя в царстве Старухи не разобрал ни единого. Наверное, так и положено во сне…
– И что же ты хочешь с ним сделать? – осведомилась Гуаньлинь.
– Как – что? – неподдельно удивилась Старуха. – Загоню в самую глубокую из моих преисподних – то-то сынки возрадуются!
– И ты хочешь, чтобы я ответила тебе?
– И ты ответишь – потому что я мать тебе! Я, хозяйка смерти, – я дала жизнь тебе, кого смертные порой именуют Любовью! А если ты откажешься – я ведь могу и освободить этого отвратительного горбуна! Знала бы ты, насколько он надоел мне…