— Сами мы киевские, едем же издалече, аж с господина Великого Новгорода. Расторговались славно. На обратном же пути решили в Ожск твой заскочить, прикупить кое-какого товара. Уже подъезжали к нему, ан глядь, калита[60] пустая. А в ней без малого два десятка гривенок с вечера звенело. Общие они были. Наутро же их как ветром сдуло. Калита есть, а гривен в ней нету.
— На кого думаешь? — перебил не в меру словоохотливого купца судья.
— Чужой не подходил. Лодейщики тоже не ведали, где мы оную калиту запрятали. Стало быть, кто-то из нас троих ее, родимую, приголубил. Вот и рассуди нас, княже, кто татем подлым в нощи у своих же последние гривны отъял.
Это уже была задачка посложнее. «Уравнение с тремя неизвестными, — подумал помрачневший Константин. — Икс, игрек и зет. А я, как назло, в алгебре не силен».
Он еще раз внимательно окинул взглядом всех троих. Мрачно, исподлобья взирал на князя Ярема, равнодушно, будто заранее зная, что сейчас последует отказ в помощи, глядел на Константина Ермила, все время почему-то оглядывался по сторонам Виляй.
Пауза длилась все дольше и дольше, а князь по-прежнему не знал, что тут сказать и как найти истину. «Да тут даже Шерлок Холмс растерялся бы вместе с Эркюлем Пуаро», — мелькнула в голове оправдательная мысль, но Константину так хотелось закончить свой первый судебный день на должном высоком уровне, что он досадливо отогнал ее в сторону и с надеждой покосился на старого Сильвестра. Тот в ответ лишь виновато пожал плечами, а затем принялся растерянным голосом выпытывать у них какие-то совершенно ненужные подробности. Ясности в дело они внести не могли — это однозначно, но хотя бы позволили оттянуть время.
«Где-то что-то такое мне уже встречалось», — почему-то крутилась в мозгу Константина назойливая мыслишка, но она явно была неверной. Первое судебное заседание, первые решения — когда бы успела с ним произойти аналогичная ситуация? А мыслишка не унималась, продолжала навязываться, и тут Константину вспомнилось кое-что из читанного. «Чем черт не шутит», — решил он про себя, а вслух, перебив судью, обратился ко всей троице:
— А послушайте-ка вначале мою загадку. Жила-была в одном граде девица. И был у нее суженый, которого ей родители сосватали. Но вот случилось так, что уехал тот жених далеко-далеко, а перед отъездом слово с девицы взял, что дождется она его и ни с кем другим под венец не пойдет. Долго ли, коротко ли, но прошло аж пять лет. Жениха же все не видать. К ней же еще один добрый молодец посватался, и полюбила она его всем сердцем. Однако под венец с ним идти отказалась — слово дано, и нарушать его негоже. Он же через год еще раз сватов своих заслал и вновь отказ получил. И на третий год сваты его пришли. Тогда девица дала согласие, но с условием — съездит она перед свадьбой к жениху прежнему и слово свое с него назад возьмет.
— Ишь ты, — крутанул головой лобастый Ярема и протянул с неподдельным уважением: — Какая бедовая…
— И отпустил новый суженый нареченную свою к прежнему жениху, — продолжал свой рассказ Константин. — Добралась она до того града и рассказала все как есть. Подивился жених такой честности, но от слова, данного некогда ему, девицу освободил. А вот на обратном пути случилось с ней несчастье — напали на возок, где она ехала, тати шатучие, холопов всех порубили мечами, а предводитель их на саму девицу глаз положил и уж хотел было ее невинности лишить, как тут взмолилась она, упала на колени и рассказала все как есть. Сжалился над нею тать и отпустил подобру-поздорову.
А теперь поведайте мне, гости торговые, кто лучше всех поступил? Девица сама, суженый, который к прежнему жениху ее отпустил безбоязненно, или тать шатучий, девственности ее не порушивший и отпустивший с миром?
— Да все хороши, — взял первым слово Ярема. — Но девка лучше всех будет. Это ж на восьмой годок лишь не сдержалась, да и то захотела, чтоб непременно от слова даденного освободили. Я бы такую встретил, мигом в церкви обвенчался бы, — неожиданно закончил он свой панегирик.
— И я тоже так мыслю, — кивнул согласно своей черной как смоль бородой, создававшей красочный контраст с белой рубахой, Ермила. — Однако и суженый ее молодцом оказался. Не испугался, что к ней старая любовь вернется — отпустил по чести. На такое не каждый бы отваги в сердце поднабрался.
— А тать как же? — переспросил Константин.
— Да что тать, — досадливо отмахнулся Ермила. — Сам же ты, княже, сказывал — всех ее холопов порубал. А что отпустил, не тронувши, так оно у каждого зверя, каким бы кровожадным он ни был, тоже хоть малый кусочек доброты, да остается. Да и то взять: нынче отпустил, а на другой день иной какой полонянке спуску уже не даст, как бы ни молила.
— Дурень ты, Ермила, — хмыкнул насмешливо Виляй. — И девка твоя дурная, и жених, княже, тоже хорош. Бабе поверил. А вот тать по-княжески поступил, лучше всех.
— Разве? — усомнился Константин.
— А то, — убежденность вихлястого в своей правоте была крепка, и он принялся тут же доказывать истинность сказанного: — Девица ехала совесть свою очистить. Жених отпустил ее, потому как дурак был, ну и еще любил, конечно, — поправился он тут же. — А тать ни с того ни с сего подобрел вдруг. На его душе, поди, христианских душ загубленных не менее двух-трех десятков было. Тут уж совесть не замыть и грехов не отмолить, а он вдруг девку отпустил.
«Сработало, — порадовался Константин и взмолился мысленно: — Лишь бы теперь не подвело, на заключительной стадии».
Тихим, почти ласковым голосом, сойдя с помоста, он произнес: