Я пожимаю плечами:
– Ты сделала что могла, но я удаляюсь – спешу к вдове Стомарти.
Но от Эммы так легко не отделаешься.
– Мне больше нравится раввин.
Черт! Придется открыть карты. Я окидываю быстрым взглядом отдел и замечаю с некоторым облегчением, что все наши молодые да ранние звезды журналистики сегодня отсутствуют. Это самый большой плюс в работе по воскресеньям – здесь тихо, как в могиле. Эмма хочет отнять у меня мой материал? Что ж, пусть сама над ним парится.
А Эмма, благослови господь ее феминистскую душу, никогда не была репортером. Если судить по натужному синтаксису ее служебных записок, она и поздравительную открытку не сумеет набросать.
Ну, делать нечего.
– Джеймс Стомарти – это Джимми Стома, – говорю я.
Эмма хмурит брови. Она чувствует, что ей следовало бы знать это имя. Но она не собирается показывать свое невежество. Она молча ждет, пока я продолжу.
– Из «Джимми и Блудливых Юнцов», – подсказываю я.
– Ты шутишь!
– Помнишь их песню «Клинический случай»?
– Естественно. – Эмма слегка разворачивается и хищно озирает офисные закутки. Я знаю, что она задумала – отдать Стому другому журналисту и свалить на меня мертвого раввина.
Облом, Эмма. Кроме нас, здесь только одно живое существо – Гриффин, полицейский репортер выходного дня. Гриффину за шестьдесят, суровый тип – голыми руками не возьмешь. Эмма не властна над репортерами криминальной хроники. Гриффин поднимает голову и смотрит сквозь нее, будто она не более чем сигаретный дым.
Эмма хмурится, затем снова поворачивается ко мне:
– Самоубийство, да?
– Не угадала. Несчастный случай.
Скрепя сердце Эмма дает мне пройти.
– Двенадцать дюймов, – резко напоминает она. – И не больше, Джек.
– Вот как мы относимся к умершим рок-звездам, – сухо замечаю я. – Неужели лауреат «Грэмми», чья жизнь трагически оборвалась в тридцать девять, только этого и заслуживает? Дорогуша, уверяю тебя, в «Нью-Йорк Таймс» ему посвятят куда больше двенадцати дюймов.