Под вечер небо подернулось темными тучами. Тучи быстро падали до самой земли, черные, тяжелые; удушливое тепло стояло между горами, воздух наэлектризовался от многодневного зноя, и еще только за тучами где-то заходило солнце, уже начиналась одна из тех горных гроз, которые длятся всю ночь и сопровождаются не только пушечными раскатами громов, но и извержением на землю целых океанов небесных вод, неистовых, неудержимых. Переодеваться не было смысла. В мокрой одежде куда потом ткнешься? А так — в нейлоновом непромокаемом мешке сохранит одежду сухой, на той стороне сбросит с себя мокрую, зароет ее в лесу и пойдет дальше уже в местном, словно тот дядька, который переспал грозу в уютной хате и направился с утра в лес. Ох, много бы отдал он, чтобы в самом деле стать этаким дядькой, иметь хатку, теплую женку, стайку деток.
Вот он ранним утром выходит из хаты, заглядывает к скотинке, приносит из сарайчика охапку сухих еловых дровишек, нарубленных с вечера. Дети еще спят, хозяйка хлопочет у плиты, он садится на скамье под иконами, достает трубочку, набивает табаком. Как хорошо полыхает огонь в печи! Мир и благодать во всем...
...Первая молния сверкнула у него перед самыми глазами, белый резкий свет выхватил из тьмы круглое дерево. Ярема споткнулся и чуть было не упал. Тихонько ругнулся. Нужно собрать в кулак все внимание, а не распускать нюни. Небесные силы способствовали его замыслу, за такую ласку всевышнего можно отблагодарить даже молитвой, и Ярема принялся на ходу молиться господу-богу; без слов, одними мыслями обращаясь к творцу, как это учили его делать отцы иезуиты. Теперь нужно затаиться у самой границы так, чтобы вспышки молний не открыли тебя глазам часовых, и терпеливо ждать. Польскую стражу он вообще не принимал во внимание. В такую погоду, казалось ему, они будут сидеть где-нибудь в уютном кафе. Да и советские, хотя и будут бродить всю ночь, не очень-то много увидят среди такого тарарама. В густом ельнике Ярема сел на свою сумку, поднял воротник плаща, ждал, слушал.
Когда-то великого философа Сковороду настиг в степи дождь. Философ нашел камень, снял с себя одежду, положил ее под камень, голый сел сверху и так дождался окончания дождя. Затем оделся в сухое и направился дальше. Встречались ему промокшие до нитки люди и не могли скрыть удивления: человек в открытой степи уберегся от ливня, будто святой ангел! «Я не святой, но и не дурак», — ответил с хитрой улыбкой философ. Ярема чувствовал себя мудрее Сковороды, ибо под ним был не твердый камень, а мягкий мешок, на котором он сидел, словно па удобном диване. К тому же, он не был голым — на нем была добротная одежда, его защищал плащ с высоким воротником.
Где там дождь, где ливень, где гроза и буря!
Выло, свистело, бесновалось в горах. Чуть не до земли гнулись столетние буки, ветры швыряли вырванные с корнем ели и сломанную ольху на пригорках, глухое уханье раздавалось в глубоких расселинах от тысячетонной воды, смешанной с землей и камнем. Страх и ужас, гибель всему живому, конец света!
А пограничный наряд все равно должен отправляться на службу. Сержант Гогиашвили с рядовым Чайкой докладывает капитану Шопоту о готовности нести службу по охране государственной границы Советского Союза. Дежурный в последний раз проверяет наряд. Все ли у них есть? Не забыто ли что-нибудь? Затянуты ли плащ-накидки.
Четкие шаги к начальнику заставы. Ничто не звенит. Все подогнано, все закрыто от дождя, лишь молодые лица приготовлены принять удары стихии, остро посверкивают черные глаза Гогиашвили, смеется глазами Чайка, думает: «Ну и покупаемся же мы сегодня!»
— Разрешите выполнять приказ, товарищ капитан? — это Гогиашвили.
— Выполняйте!
Четкий поворот кругом. Открывается дверь, врывается ветер, и в коридоре целое озеро воды; хлопнула дверь — все.
Чайка никак не может идти в ногу с сержантом, тычется в его широкую спину, отстает, теряется в сумасшедшей тьме, снова догоняет Гогиашвили, кричит ему сбоку в закрытое капюшоном ухо: «Начинаем урок подводного плавания! Расставьте ноги...»
— Тише! — обрывает его сержант, но Чайка хочет подбодрить себя, хотя бы звуками собственного голоса. Все равно ничего ведь не слышно в этом светопреставлении.
До слуха Гогиашвили лишь изредка доносятся похожие на бульканье звуки голоса Чайки. Ни одно слово не может уцелеть в круговороте стихии. Так, видимо, поют рыбы, если они вообще владеют этим высоким даром. Но сержант знает одно: их долг — соблюдать тишину. Даже в такую непогоду.
— Тихо! — кричит он Чайке.
До Чайки крик сержанта доносится, как со дна Марсианской ложбины; отплевывая воду, которой он наглотался во время своей затянувшейся речи, Чайка тоже погружается на самое дно дождевого океана и возится там среди тяжелых течений, растерянный и бессильный. Раскалывается небо от грома и молний, бешено ревут ветры, клокочет дождь. Словно оказавшись в положении невесомости, Чайка беспомощно мечется в пространстве, беспорядочно размахивает руками, ноги его разъезжаются, из-под них исчезает земля. Гогиашвили не видно. Чайка не узнает вокруг ничего, даже вспышки гигантских молний не освещают ему привычных буков и елей и отрогов белых скал, а лишь чудовищные, изломанные химеры возникают отовсюду, и он чувствует, что и сам превращается в одну из этих химер, только совершенно квелую и никчемную. Он бросается туда и сюда и не находит ни выхода, ни спасения — все вокруг гигантское, ужасающее, катастрофически сильное.
Бредя среди этого хаоса, Чайка больно ударился боком о что-то твердое, поскользнулся, прижался спиной.
Это был ствол старинного бука, ветвистого, покрытого сочной листвой. И сюда заскакивали все чертовские ветры и хлестали дождевыми кнутами, но Чайке показалось, что под буком немного уютнее, главное же — увереннее чувствовал себя, когда опирался спиной о неподвижную твердость старого дерева. Хорошее настроение снова постепенно возвращалось к Чайке. Если бы здесь были слушатели, он непременно попытался бы угостить их какой-нибудь историйкой, а покамест отряхивался, тяжело дыша, сплевывал песок, который скрипел на зубах, возможно, с самой Сахары принесло этот песок, чтобы им набить рот Чайке и сделать его хотя бы чем-то похожим на бедуина, недаром и плащ на нем развевается, как накидка на бедуине, и голова повязана этакой чалмой-накидкой... О, черт!... Сколько времени прошло с тех пор, как их выгнали с теплой заставы, как цуциков на дождь! Посмотреть на часы. Ничего не увидишь. А от одной лишь мысли о том, что он должен поднимать руку с часами к глазам, высунув ее из-под накидки, которая, хотя и напоминала задубевшую холодную кору, но все же предохраняла от ударов ливня, Чайке стало не по себе. Гогиашвили исчез. Где же он?
— Сержант! Сержант!
Плаксивое «...ант, ...ант» захлебнулось в штормовом всплеске.