Но уже через сутки там же появился Гайда и, как ни в чем не бывало, отправился на аудиенцию к Колчаку. До штаба чеха сопровождал его пресловутый конвой — триста пятьдесят шесть обалдевших от безделья казаков, впрочем, готовых ради своего генерала пуститься во вся тяжкая.
Колчаку было трудно разговаривать с Гайдой ровным тоном, но адмирал сделал вид, что принял объяснения чеха за извинение и вполне удовлетворен. Он отпустил эксфельдшера в Пермь, на прежнюю должность, ругая себя за бесхарактерность и слабость духа. Впрочем, адмирал всегда помнил, что нью-йоркская «Народная газета» в свое время напечатала интервью с Гайдой. Эксфельдшер заявил: «Я сочувствую избранию в диктаторы именно Колчака».
…Заключенный устал лежать на жесткой тюремной койке. Застарелый ревматизм, приобретенный на Севере, то и дело давал себя знать. И все-таки адмирал валялся в кровати: надо было сохранить силы, заставить себя отоспаться, чтобы не проиграть, во всяком случае, глупо не проиграть свой последний бой — схватку с Чрезвычайной комиссией.
Но сон не шел, а черные мысли скопом лезли в голову. Тогда он подумал, что следует не огорчаться этому, а благодарить воспоминания, ибо они — хоть какое-то подобие деятельности, предохраняющей от безумия.
Память немедля подсунула ему глупую и печальную картину: его речь двадцать второго августа девятнадцатого года. Он приехал тогда на позиции ижевцев вместе с Будбергом и добрых полчаса жевал с трибуны слова о том, что он такой же солдат, как и все остальные, и что лично для себя ничего не ищет, а желает лишь процветания России и победы над большевиками. Солдаты уныло смотрели на адмирала, пропускали, как он явственно видел, глухие, тусклые фразы мимо слуха. Даже офицеры не всё понимали в этой мудреной книжной речи, и Будберг морщил лицо, видя, что адмирал мнется и совершенно не умеет произвести впечатление на слушателей.
Тогда Колчак резко оборвал речь, стал раздавать подарки и ордена, но все равно чувствовал, что между ним и людьми — стена.
По дороге в ставку спросил Будберга:
— Скажите, барон, я говорил не то, что следует?
Кандидат в министры отозвался, пожимая узкими плечами:
— Мне кажется, ваше высокопревосходительство, солдаты слабо догадываются о целях, из-за которых мы ведем бой. Вы полагаете, это не так?
И хотя в словах старикашки явно звучала издевка, Колчак поверил в их правоту.
Вернувшись в Омск, он сочинил приказ — увы! — кажется, совершенно дурацкий приказ: «Ко мне поступают сведения, что во многих частях до настоящего времени остаются неизвестными цели и задачи, во имя которых я веду и буду вести с большевиками войну до полной победы…»
Господи, каким надо быть простофилей, чтобы, приняв на себя верховное главнокомандование и провоевав целый год, оставить истории такой автопамфлет!
Чуть позже ему сообщили из контрразведки, что перлюстрировано письмо некоего Нечкина, рядового Ижевской бригады. Солдат уведомлял родных, что в полк приезжал английский генерал (фамилия Колчака была немыслимо искажена), говорил темные речи и раздавал папиросы.
Эти строчки не могли не возмутить Колчака, но поистине злобу у него вызвал конец письма. Ижевец отмечал: «Генералишка хоть и английский, а мелет по-русски так, что некоторые слова и обороты очень даже можно разобрать».
Вот тебе и верховный правитель народа, прости, господи, нам прегрешения наши…
Нет, нет, он не может упрекнуть себя, что правил спустя рукава и не делал всего, что было в его силах. Он не только часто посещал фронт, но и выступал на земских и городских собраниях в Челябинске, Перми, Екатеринбурге, на заседаниях Казачьего круга в Троицке.
Память снова вернула его в Челябинск — город его катастрофы и позора.
Черт дернул послушаться Лебедева, которому открыто подпевал Сахаров, и дать согласие на ужасную челябинскую операцию! Это они, генералы, которых Будберг называл не иначе, как «стратегические младенцы», впутали Колчака в безнадежное дело! Это они утверждали, что красные совершенно выдохлись после Златоуста и, попав в челябинскую западню, будут разбиты наголову.
Еще четырнадцатого июля девятнадцатого года, когда был отдан Златоуст и одна из дивизий почти открыла фронт под Кыштымским заводом, вследствие чего Западная армия беспорядочно откатилась к Челябинску, к нему, Колчаку, без стука вошел Будберг. Верный своей обычной манере, он чуть не с порога прошелестел сухими губами: