Книги

Из воспоминаний

22
18
20
22
24
26
28
30

— О, Господи! Спаси и помилуй нас, грешных!

Мне стало страшно: страх заразителен, особенно страх перед таким неведомым небесным явлением. Я схватил мать за руку… Хотя мне и было жутко, но я не отходил от окна. «Чего ж мне бояться, когда со мной мама!..»

Люди, стоявшие перед нашими окнами, испуганно смотрели на потемневшее небо, как будто бы надеялись взглядом проникнуть вглубь небес и узнать о происходящем во мраке этих бесконечных, таинственных пространств.

Прошел час (может быть и меньше), — луна снова появилась на небе. Народ разошелся… На опустелой площади только высилось белое здание собора, снова залитое серебристым лунным светом…

Няня увела меня спать.

V.

После матери и няньки в моих ранних детских воспоминаниях самым близким лицом является отец. Он был довольно красивый мужчина, высокого роста, с большим открытым лбом, с тщательно всегда приглаженными усами и с волосами, зачесанными на висках по направлению ко лбу — по моде николаевского времени. Он был здоровый, сильный человек, ходил, высоко подняв голову, держался прямо, говорил властно, при случае умел казаться грозным, в дамском обществе был всегда утонченно вежлив и любезен.

Я верю, что он любил мою мать — так же, как и меня, но «по-своему», молча, сдержанно: он не умел выражать свою любовь ласками и нужными словами. Он не был ко мне суров, никогда не наказывал меня, но был как-то холоден, часто недоволен, брюзглив, ворчал на меня, — и поэтому при нем я всегда чувствовал себя как-то неловко, стеснялся, постоянно ожидая каких-нибудь замечаний или выговора. Мать обыкновенно служила посредницей между мною и отцом: понадобится ли мне бумага, карандаш, какая-нибудь книга, — за всем я обращался к матери.

— Отчего же ты сам не попросишь у него? — спросит она, бывало, иной раз.

А я молчу и только с умоляющим видом посматриваю на нее, — и кончалось тем, что она доставала у отца все, что мне было нужно… Отцовский кабинет с его большим письменным столом, уставленным всякими статуэтками и замысловатыми пресс-папье, с громадным книжным шкапом орехового дерева с наполовину стеклянными дверцами представлялся для меня каким-то заманчивым, и в то же время страшным, таинственным святилищем, куда я проникал счетом лишь несколько раз в год — и то почти всегда не иначе, как с матерью.

Не только за меня мать служила предстательницей у отца, но и все, кому нужно было попросить о чем-нибудь отца, разжалобить его, заступиться за кого-нибудь перед ним, обращались к моей матери, и она по своей ангельской доброте не умела никому отказывать, хотя бы проситель был самый последний из людей. Своей спокойной, ровной, решительной поступью шла она в кабинет и ни разу, кажется, не возвращалась без успеха.

— Мы должны чувствовать себя счастливыми, когда можем сделать добро другим или простить зло, причиненное нам…

Так говорила она.

Впоследствии, когда я уже кое-чему поучился и познакомился с историей, она напоминала мне верующих первых времен христианства, — тех времен, когда последователи распятого Христа принимали за Его учение гонения и муки. Родись моя мать в то время, и она, вероятно, была бы горячей проповедницей братской любви и милосердия и сделалась бы мученицей, — бросили бы ее на съедение хищным зверям на арене какого-нибудь цирка, или палач докрасна раскаленными клещами истерзал бы ее на потеху издыхавшего, языческого мира…

В спорах и столкновениях с матерью, что, впрочем, случалось очень редко, отец обыкновенно стушевывался, смирялся под ее ясным, чистым взглядом и делался кроток, как ягненок. Она никогда не возвышала голоса, но говорила тихо, спокойным, решительным тоном. Отец порой волновался, бунтовал, бурлил, слышались отрывочные возгласы: «Да уж с тобой не сговоришь!.. Где ж сговорить с тобой!» И дело кончалось тем, что отец ворчал что-то себе под нос и, насупившись, удалялся в свое логово — в кабинет. Я удивлялся той власти, тому, поистине железному влиянию, какое имела моя мать — это маленькое, нежное, хрупкое создание — над таким сильным, мощным человеком, каким всегда казался мне и каким в действительности был отец. Уже гораздо позже я понял, что в моей матери была большая нравственная сила, и эта сила покоряла в лице моего отца мощь физическую.

Если бы я жил один с отцом, то, может быть, и побаивался бы его беспокойного, ворчливого нрава, но, живя с матерью, я чувствовал себя в безопасности; я не только не боялся отца, но даже любил его, хотя не в такой мере и не так, как мать.

Благотворное влияние матери на всем сказывалось у нас в доме. Не было у нас, например, ни шума, ни крика, ни битья, ни колотушек и вообще никаких притеснений прислуги. Атмосфера благостного спокойствия и мира царствовала в нашем доме, и ворчанье отца не могло нарушить ее. Каждый бедняк, нуждавшийся в деньгах или куске хлеба, каждый несчастный, искавший совета или утешения, всякий больной, убогий, странник — находили доступ к нам в дом.

И даже гораздо позже — уже после смерти матери — ее влияние сказывалось в нашем семействе, словно бы она невидимо была еще с нами. Это потому, что — как сказал один поэт

«Не всякий жив, кто дышит, Но и не всякий мертв в гробу».

Влияние доброго, честного человека сказывается и после того, как он сойдет в могилу, и в то время, как тело его тлеет в земле, его светлые чувства и мысли продолжают жить в мире, находя себе отклик в каждой доброй душе…

VI.

Из числа странных личностей, посещавших наш дом, я особенно хорошо помню Илюшу.

Это был мужчина средних лет, небольшого роста, худой, костлявый, как скелет, с желтым, изможденным лицом, с темными, низко остриженными волосами и с темными, бойкими и проницательными глазками, сверкавшими, как угольки, из-под черных густых бровей. Лоб у него был узкий, и, вероятно, в голове у него было очень немного мыслей, но этих «немногих» мыслей он держался горячо и упорно. С виду это было кроткое, незлобивое существо, но он был страшно упрям и настойчив, был жесток к себе, мог быть жестоким и к другим — во имя спасенья людей от греха. Когда я припоминаю его, мне думается, что в средние века он, пожалуй, стал бы сжигать людей на кострах за то, что они думают не так, как он, и не хотят по его указанию спасать своих душ. А может быть и то, что его самого сожгли бы на костре, как еретика, и он, задыхаясь в пламени, громко славословил бы Бога…