За рощей стоял большой, длинный амбар с крытой галереей. За амбаром рос густой малинник, и я часто, забравшись в него, лакомился вкусными ягодами…
Помню: особенно торжественно справлялись дедушкины именины 29 июня, в день первоверховных апостолов Петра и Павла.
Все родные и знакомые съезжались по этому случаю в Фоминское; приезжали из усадеб, из города; ближние являлись в день празднества, дальние забирались накануне. Четыре поколения рода Засецких бывали налицо в тот день в Фоминском: дедушка Павел Михайлович, его дочери и сыновья, внуки и внучки, правнуки и правнучки… И для всех многочисленных гостей, съезжавшихся на Петров день в Фоминское, доставало места, хватало постелей, подушек, прислуги, фоминский дом в ту пору был полная чаша… Весь двор перед каретником застанавливался экипажами. Нарядные кучера, в поддевках и в красных рубахах, шатались по двору или сидели у «людских» изб. В конюшнях слышались топот и лошадиное ржание. Разряженные горничные девушки, лакеи и казачки поминутно перебегали между домом и кухней.
Утром гости отправлялись в церковь (в полуверсте — на горе); кто шел пешком, кто катил в пролетке, в коляске. После завтрака гости шли на балкон, расходились по саду, группами, парами, по одиночке… В зеленой дали тенистых аллей мелькали светлые женские платья, слышался говор, смех… С пеньем птиц сливались веселые детские голоса, звеневшие в воздухе.
На тот день отпирался для гостей верхний этаж дома, и большой обеденный стол накрывался в зале. Для детей ставились маленькие столы. Запах трав и цветов вливался из сада через балкон и в большие раскрытые окна. Дедушка Павел Михайлович в тот день одевался в черный, «парадный» сюртук старого покроя.
В конце обеда, помню, гости с бокалами в руках поднимались со своих мест, шумно отодвигая стулья, и поздравляли именинника. Дедушка Павел Михайлович стоял перед своим прибором на переднем конце стола и с серьезным, невозмутимым лицом раскланивался с гостями, усиленнее обыкновенного покачивая своею трясущеюся головой и расплескивая шампанское из бокала. В это время с садового вала, где была устроена батарея, раздавались вскоре один за другим три пушечные залпа. Стекла в окнах дрожали, хрустальные подвески люстры бренчали; дамы и барышни вскрикивали от неожиданности, слышался звон разбитого бокала… гости оглушительно кричали «ура»!.. Я смотрел в окно и наблюдал, как в саду между деревьями синеватыми полосами расстилался пороховой дым.
Вечером опять поднималась пушечная пальба, опять пушечный грохот раздавался над Фоминским, и клубы порохового дыма заволакивали опушку сада. На этот раз уже ничто не могло удержать меня в комнатах, и я бежал на садовый вал, где с давних пор была устроена батарея по всем правилам военного искусства — и успела уже густо зарасти травой. Пушки были небольшого калибра, длинностволые, на зеленых лафетах и обыкновенно хранились в сарае, рядом с каретником, где стоял также громадный каток с наваленными на нем большими серыми булыжниками…
Помню: с каким волнением и с замираньем сердца смотрел я, как дяди мои, артиллеристы, Александр и Константин, заряжали пушки и накатывали их на край батареи. И красиво было видеть, как в синем полусвете сгущавшихся летних сумерек из пушечных жерл с грохотом и треском вылетал огонь, и густые клубы дыма на несколько мгновений застилали спящую окрестность…
Где те дамы и кавалеры, которые, бывало, так весело гуляли в Фоминском, в тени аллей его садов и рощ! Они прошли, они исчезли, и исчез их след…
Однажды в серый, ненастный октябрьский день дедушка Павел Михайлович, по своему обыкновению, лег «посумерничать», заснул и уже более не просыпался. Кончина его была безболезненная и мирная. Он умер 90 лет в то памятное, многознаменательное время, когда рушился наш старый «крепостной» строй и навсегда сдавался в исторический архив… Я был в ту пору в V классе гимназии и присутствовал на похоронах дедушки Павла Михайловича; на похороны его собрались почти все его внуки и правнуки.
В своем черном «парадном» сюртуке лежал он в гробу.
Бледное лицо его было спокойно, губы плотно сжаты… Он показался мне в гробу очень маленьким… Серый, сумеречный свет октябрьского дня скупо проникал в залу, и в этом сумеречном свете мерцали тускло восковые свечи в больших подсвечниках, стоявших по углам гроба. Темная зелень померанцевых и лимонных деревьев бросала тень на изголовье гроба…
Через много лет после смерти дедушки Павла Михайловича был я в Фоминском…
Роща вырублена, кролики мои исчезли, ни вишневого сарая, ни теплицы, ни оранжереи… В доме не слышно шмыганья дедушкиных сапог. Не стало ни дяди Александра, ни приветливой его жены, ни той, которой образ живет, и будет жить всегда в моих воспоминаниях, как мечта, как призрак юношеских лет… Все они — там, на горе, у церкви, лежат в своих могилах…
С Фоминским, кроме воспоминаний о дедушке Павле Михайловиче, для меня связывается не мало и других воспоминаний — светлых и печальных. Но об этом или после или никогда…
В родном уголке
ОСЕНЬ
Когда мне было девять лет, мой отец с матерью и со всеми домочадцами переселился из города в деревню.
До тех пор я живал в нашем Миролюбове только летом; обыкновенно в половине августа я с мамой переезжал в город. Теперь мне пришлось в первый раз провести в деревне всю осень, встретить зиму, — прожить в деревне круглый год, да и не один год. Эта первая осень и первая зима, проведенные мною в деревне, живо запомнились мне, как вообще все ярко запоминалось в то далекое время…
С половины сентября, помню, стали перепадать дожди, сделалось холодно, солнце редко проглядывало, и его бледный луч, продиравшийся из-за серых, густых облаков, мало напоминал собою те веселые золотистые лучи, от каких я, бывало, так загорал в летнюю нору, что, по мнению мамы, становился похож на «цыганенка».